Катастрофы сознания - Ревяко Татьяна Ивановна - Страница 32
- Предыдущая
- 32/90
- Следующая
Нет сомнения, что г-н Акутагава, который не в состоянии был даже помыслить писать ради денег, всю рискованность этой профессии необыкновенно остро чувствовал, гораздо острее, чем кто-либо другой. Когда г-н Кикути Кан ушел с поста почетного члена редакции „Осака Майнити“, г-н Акутагава один остался в этом издательстве, и как-то он сказал: „Мне неловко перед издательством из-за того, что, почти совсем не тревожусь, когда не имею ежемесячного заработка, хотя бы самого незначительного“. Впечатлительный покойный, видимо, очень боялся, что однажды он может стать жертвой „дьявола“ Сенкевича. И в самом деле, в его творческой манере очень рано наметилась своего рода болезненность, которая легко могла стать добычей „дьявола“. Конечно, так называемая болезнь не всегда и не во всех произведениях есть изъян, бывает, что она привносит своеобразие в то или иное сочинение, и у г-на Акутагава есть прекрасные образцы в этом роде. Но если бы г-н Акутагава решительно расправился со своей болезнью и хотел во то бы то ни стало сохранить данный ему от природы дар, ему следовало бы уменьшить количество своих произведений, хотя в сравнении с большинством нынешних писателей он отнюдь не был плодовит. Но лучше было бы, если бы г-н Акутагава, еще больше сокращая объем написанного, стремился бы, насколько это возможно, накапливать творческую энергию.
И поскольку он знал за собой такую слабость лучше, чем кто бы то ни было другой, не владело ли им, с другой стороны, нечто похожее на навязчивую идею, не боялся ли он, что если он не будет постоянно писать, то он совсем утратит эту способность? Когда представишь, что это действительно было так и как он при этом мучился, нельзя не испытывать к нему безграничную жалость и сострадание. Если это состояние назвать более определенным словом „неврастения“, тогда, как говорится, расставлены все точки, но нельзя все списывать на счет болезни, она лишь часть его психофизической природы, и потому не годится обращаться с г-ном Акутагава как с безусловно больным человеком.
По возвращении с похорон г-на Акутагава несколько писателей — Идзуми, Сатоми, Минаками, Кубота и я — все мы вместе собрались в парке Кайраку на реке Коисигава и предались воспоминаниям. И вот что сказал тогда г-н Сатоми Тон: „В последнее время г-н Кутагава беспрерывно жаловался, говоря, что писать прозу действительно тяжко, трудно. Я об этом узнал со стороны и передал ему через знакомых, что нельзя быть таким малодушным; писание, конечно же, трудное занятие, о чем каждый пишущий прекрасно знает уже в начале пути, и потому по возможности не стоит падать духом, а, напрягая все силы, нужно доводить работу до конца. И, кажется, в ответ на это он меня очень благодарил“. Интересно, что в этом эпизоде отчетливо проявляется несколько характеров г-на Сатоми и г-на Акутагава. Пример, который привел г-н Минаками, был весьма красноречив: „В произведениях г-на Акутагава еще с ранних пор видна была усталость. Однажды мне случилось прямо сказать ему: „Простите, но вы по-моему, подустали“. — „К сожалению, это правда, и я сам хорошо это понимаю“, — ответил он“. Так говорил г-н Минаками и продолжал: „По существу, я думаю, г-н Акутагава не владел искусством прозы. Он был талантливым человеком, но не был прозаиком. Когда я попытался сказать об этом во всеуслышание перед труппой театра Санда, мне было заявлено, что я говорю возмутительные вещи“. Что имели в виду люди, критиковавшие г-на Минаками, не знаю, но я во всех отношениях согласен с ним. „Г-н Акутагава и в самом деле не был прозаиком, — сказал я тогда, — он не был рожден для того, чтобы писать прозу. Если бы он, скажем, родился в эпоху Токугава и жил в атмосфере изящных и утонченных вкусов, он сумел бы поддерживать свое существование в качестве художника школы бундзин (школы интеллектуалов) и, вероятно, смог бы сколько душе угодно проявлять свои способности. Если бы он много раньше появился на свет, он, наверное, был бы выдающимся человеком“. На это г-н Минаками возразил: „Да ну что вы, хоть он и не стал художником школы бундзи, и в нынешних условиях он мог бы найти более подходящую сферу деятельности. Например, что было бы, если бы этот человек стал эссеистом, если бы не попал в тягостный литературный мир, а, став профессором университета, написал бы тракт о Нацумэ Сосэки? Уверен, он бы очень просветил нас. Он вел бы лет до сорока жизнь ученого. И если бы затем он начал писать, он сумел бы, вероятно, вырасти в более самобытного художника и, может быть, долго жил“. И с этим я был совершенно согласен. Нередко несчастья обрушиваются на тех, кто нарушает законы житейской мудрости. Я хочу сказать, что г-н Акутагава был проницательным человеком, но, может, оттого, что первые шаги он сделал не по тому пути и, вопреки своей природе, впрягся в лямку литературного мира, все так и случилось — на мгновение я поверил в это. Но когда я еще раз все обдумал, мне показалось, что, по всей вероятности, покойный Акутагава был таким человеком, который в силу своей нервозности чувствовал постоянную скованность. И сейчас я сомневаюсь, что, даже став эссеистом, он смог бы высказывать без церемоний все, во что он верил. Если, сказав лишь самую малость нелицеприятного о г-не Мори Огай, он не находил себе места от беспокойства, то как бы он сумел написать трактат о Нацумэ Сосэки, с которым был в гораздо более тесных отношениях? Но если все-таки допустить, что он написал бы его, то при чтении наверняка это вызвало бы неприятное впечатление неясности, недоговоренности. Ему не хватало ни проницательности эссеита, ни эрудиции, ни критического чутья, скорее ему недоставало мужества высказаться до конца. При жизни, в тех случаях, когда г-на Акутагава был со мной доверителен, он высказывал достаточно откровенно свои мнения по разным поводам, и я всегда до глубины души поражался, каким точным, превосходным был его взгляд на вещи, сколь широки были его интересы, сколь разносторонни были его научные знания и сколь подробные сведения он имел о мировом искусстве, старом и новом, восточном и западном. Во всем, что касалось описания человеческих характеров, г-ну Акутагава нельзя было отказать в способности иронического воспитания жизни. И даже когда мы просто разговаривали с ним за чаем, в этих беседах было много поучительного, и мне не раз приходило в голову, что если бы этот человек написал большой критический труд, то какую пользу это, очевидно, принесло бы нашей литературе. Человеку, не обладающему ни критическим чутьем, ни самостоятельностью суждений, не нужно мужество, но как быть тому, кто, имея блестящие мысли, к которым стоило прислушаться, не обладает при этом мужеством? Вот, по-моему, в чем действительно была прискорбная слабость г-на Акутагава.
Может, и в самом деле литературный мир тягостен? Но, я думаю, в нашем мире, где бы человек ни находился, редко где ему бывает легко и покойно. Например, как себя чувствует человек в мире политиков, чиновников, деловых людей?
Не знаю, как в обществе деловых людей, но в сравнении с миром политиков и чиновников литературная среда мне кажется гораздо более приятной и чистой. Конечно, преследования из зависти, клевета инсинуации есть во всех слоях общества. Однако литераторы в целом отличаются порядочностью и прямодушием. Среди них, безусловно, нет людей, которые, даже ненавидя партнеров, отважатся на жестокие поступки, находя удовольствие в том, чтобы поймать человека в ловушку с помощью ложных обвинений или хитрых уловок или подвергнуть невинного критике, после которой тот не в состоянии встать. Даже если антагонизм и есть, то существует он до тех пор, пока открыто не выплескивается, а потом быстро сходит на нет. А если даже антагонизм и таится в глубине души того или иного человека, никогда не доходит до того, чтобы он нападал на своего противника первым, и обычно дело ограничивается только ворчанием. Есть, вероятно, и в литературной среде люди, способные на вероломные поступки, но если сравнивать их поступки с гнусными махинациями политиков и актеров, то это просто озорство, похожее скорее на невинную детскую забаву. Наши воспитатели и полицейское управление обычно нападают на художников: мол, те ведут богемную жизнь со всеми вытекающими отсюда дурными последствиями. Блюстители порядка и нравов считают, что опасные мысли и дурные поступки являются пороком всего литературного мира. В действительности же, я думаю, нравственный уровень литературной среды гораздо выше, чем других слоев общества. Среди людей литературного мира не найдется ни одного, который, подобно политикам или актерам, способен бесстыдно провозглашать публично заведомую ложь. Литераторы не обладают ни такой смелостью, ни таким бесстыдством. Это не значит, что литераторы не совершают дурных поступков. Совершают подчас и преступления, и это не остается незамеченным, и они сами, если понимают, что содеяли дурное, как и подобает мужчинам и честным людям, принимают вину на себя и, принося извинения обществу, несут ответственность за свои проступки. Они никогда не позволят себе, подобно политику из некоей страны, ложь и дурные поступки которого были недавно разоблачены, вести себя после этого как ни в чем не бывало, выдавая черное за белое, никого не стыдясь, только бы любой ценой охранить свое лицо, как высокомерно позволяют себе поступать в высших слоях общества. Даже если бы в литературной среде возникло такое же судебное разбирательство, как в случае с Мацусима Такэси, так и обвиняемый и свидетели не очень расходились бы в своих показаниях, и действительные обстоятельства дела безо всякого труда стали бы очевидными, и сразу же докопались бы до истины и узнали бы, кто виноват. Да, возможно, все, как один, участники процесса заявили бы: „И я до некоторой степени виновен“. Вот ровно настолько все мы обладаем, должно быть, сознательностью. Что касается писателей и их личной жизни, то сложность заключается в том, что публика наблюдает за нами с неистощимым любопытством, и невозможно скрыть даже то, в чем нет нужды исповедоваться. Прошу простить меня за то, что я ссылаюсь на этот факт, но семейная драма г-на Мусякодзи, то ли с целью обвинения, то ли для того, чтобы позубоскалить, не раз становилась материалом для газет, тем более что г-н Мусякодзи такой человек, к которому стоит только обратиться, как он тут же выложит все как есть. Можно не сомневаться в том, что если бы на его месте был политик, то он под любым предлогом уклонился бы от разговора из-за боязни, что его могут разоблачить. Может быть, в таком положении вещей есть также и дурные стороны, но, так или иначе, в литературном мире не процветают ложь и лицемерие и атмосфера его более ясная и чистая.
- Предыдущая
- 32/90
- Следующая