Всего несколько дней - Прилежаева Мария Павловна - Страница 2
- Предыдущая
- 2/26
- Следующая
Красовицкий налил новую рюмку. Мама, нахмурив лоб, враждебно молчала. Антон подумал: значит, у гроба отца врали, называя талантливым? Но неужели он верно совсем не талантлив? Но ведь этот луг, весь в цветах, так хорош! Почему же так печально на него смотреть? Прав Яков Ефимович, отец боролся за красоту. Отец был печальным человеком. Облако, похожее на белую птицу, это папина печаль. А если бы его хвалили, прославляли, посылали за границу? А если бы при жизни ему сказали — талантлив? Он купил бы конфет и шампанского, и они веселились бы весь вечер. И завтра, и каждый день. Папа редко смеялся…
— Да, не всегда Новодеева встречало признание, — сочувственно произнес Красовицкий.
— Не всегда?! — возмутился Яков Ефимович. — То-то и дело, что в давнее время много неудач, и незаслуженных. Хотя бы этот луг… что и убило его.
— Яков, давай не будем говорить о том, чего нет. Ты ведь знаешь, и вы, Татьяна Викторовна, знаете медицинское заключение. Он перенес инфаркт на ногах. Его из поликлиники, когда наконец он туда явился, немедля отправили в больницу. Он умер, не протянув суток в реанимации. Яков, зачем ты кого-то и что-то понапрасну винишь в его смерти? Разве мало умирает от инфаркта счастливых людей? Разве определишь точно причину? Разве…
— Извините, мне пора, — поднялся Яков Ефимович. Поцеловал руку Татьяне Викторовне, Антону негромко: — Держись.
Красовицкий остался делить еще некоторое время одиночество осиротевшей семьи.
3
Утром Антон, как обычно, проснулся со звонком будильника, но не вскочил сделать зарядку, поупражняться с гантелями…
Мама неслышно собиралась на работу. Ей к девяти — прошагай переулок, пересеки бульвар, и ее учреждение. Обычно Антон — у него первый урок полдевятого — выходил из дому раньше мамы.
Когда-то их дом среди небольших деревянных, бывших дворянских, особнячков с уютными двориками, заросшими сиренью и акациями, располагался этаким громоздким купчиной кирпичной красной кладки. Этажи высокие, окна выложены поверху кирпичными наличниками — все прочно, массивно. В целях будущего благоустройства района старенькие особняки были снесены, а красный кирпичный домина, должно быть, из уважения к его прочности, оставлен до времени жить. Но заборы между бывшими особняками сняли, и получился большой, безо всякой планировки, растрепанный двор, где местами росла даже травка и там и тут стояло несколько старых лип и кленов и возле дома ютились уцелевшие кусты сирени. В общем, все это были ненадолго сохранившиеся в центре города остатки прошлого века, о котором отец Антона не уставал сокрушаться. Не о прошлом веке, а об уходившем лице старой Москвы.
Поодаль их дома в последний год поднялись многоэтажные, из светлого праздничного кирпича, с широкими окнами и лоджиями, нарядные здания, на которые Антону и поглядеть-то было любопытно и весело. Их отец терпел, иные ему даже нравились. А высотные башни на окраинах города и кое-где в центре называл каменными джунглями.
— Консерватор! Доведет тебя критика, — ворчала мама.
— До чего она меня доведет?
— Ох, горюшко ты мое, художник.
Ночь после похорон Антон проспал, как убитый, а утром проснулся в жестокой тоске. Словно камнем придавило грудь. Папы нет. Что значит — нет? Что такое смерть? Что такое не быть? Неужели когда-нибудь я тоже не буду? Все останется — наш дом, папины картины, мосты над Москвой-рекой, вечный огонь у Кремлевской стены, а я не буду? Зачем жить, если неминуема смерть?
В конце недели должен приехать Михаил Таль в их школьный кружок на сеанс одновременной игры.
Не хочу. Не надо. Экскурсия на выставку новейшей техники. Не хочу. На тумбочке у постели лежит начатый фантастический роман. Ничего не хочу. Ничего не надо.
Мама подошла на цыпочках. Он не успел закрыть глаза, притворяясь спящим.
Мама присела на кровать.
— Проснулся? Антошка, одни мы остались. — Она заплакала, всхлипывая и сморкаясь. — Я виновата перед ним, нет мне прощенья. Когда он возвращался со своих ужасных собраний, где кого-то хвалили… приходил, горбил плечи, словно хотел стать меньше, невидней, мне бы лаской, шуткой встретить его… А я? «Бедненький ты наш неудачник». Я ведь не с жалостью, с издевкой ему говорила, я его ненавидела, когда он такой возвращался прибитый. А он запрется, как на замок… А я… Если бы вернуть! На один час. Кинулась бы на колени. Прости! — Она вытерла слезы, помолчала и привычно усталым голосом: — Собирайся в школу. Знай, нам рассчитывать не на кого. Вчерашними поминальными речами участие кончилось. Дальше барахтайтесь, как умеете, сами.
Мама рассеянно поцеловала его на прощанье, думая, видно, о том, как им дальше барахтаться. Встала, машинально подошла к окну.
— Взгляни.
Во дворе за окном, впереди группы нескольких тополей, немного отделяясь, единственная, молодая береза, стройная, вся облитая золотом осенних листьев, пылала оранжевым светом. Сентябрь стоял яркий, небо по-летнему слепило глубокой синевой, и казалось, счастье бродит вокруг, только отвернулось от них.
— Горит, как свеча, — сказала мама. — Горит в память папы золотая свеча…
Выйдя со двора, Антон увидел впереди направлявшуюся в школу троицу ребят с Колькой Шибановым в центре. Колька, длинный, как жердь, считался в классе исторической личностью. Вернее, исторической была фамилия.
— «Князь Курбский от царского гнева бежал, с ним Васька Шибанов, стремянный».
— Натяжечка. Во-первых, наш не Васька, а Колька. Во-вторых, и в том Шибанове ничего выдающегося.
— Как ничего? А это… «Но рабскую верность Шибанов храня, своего отдает воеводе коня».
— По-о-чему рабскую? — заикался Колька. — По-о-чему не дру-ужба, са-амопожертвование…
— И правда, ребята, они на равных в чужеземной Литве.
— Рабство есть психологическая категория характера.
— Со-оциальна-ая, если ты ма-а-териалист.
Там, где Шибанов, непременно спор. Антон торопливо пошел в противоположную сторону.
Представились жалеющие взгляды учителей, неуклюжее, без слов сочувствие ребят, вздохи девчонок — и не пошел в школу.
Антон побрел куда глаза глядят. В общем-то, он был дисциплинированным парнем, уроки не прогуливал. Но сегодня разве прогул?
Улицы нелюдны в этот утренний, еще не загрязненный выхлопными автомобильными газами свежий час. «Пойду по бульвару, дойду до самого Пушкина», — подумал Антон. Однажды папа сказал: «Давай летом двинем с тобой в Михайловское. Я краски и кисти захвачу, подышим там пушкинским воздухом». «Здорово!» — согласился Антон. Но не очень искренне. У него были свои планы. С Колькой Шибановым и Гогой Петряковым они мечтали пуститься в путешествие по Москве-реке и дальше по Оке на байдарке. Не получилось ни того ни другого. Байдарку Гоге отец не доверил, а папа для всех и себя неожиданно уехал в ту творческую командировку. Рассчитывал на месяц, а пробыл два с лишним. Вернулся какой-то необычный, чем-то полный и в то же время замкнутый. Он вообще был не очень открыт, а тут и вовсе умолк.
— Пока не все ясно, — отвечал на мамины расспросы. — Рано или поздно прояснится. Или пан, или пропал.
— Какой уж там пан! — снисходительно сказала она, разбирая привезенное им из командировки белье и считая деньги — ничтожную сумму. Ведь он там работал, должен был заработать хоть что-то. На единственную написанную им в командировке картину, изображавшую цветной луг и печальную птицу — облако над лугом, мама еле взглянула, как бы предчувствуя, что выставкой забракует работу.
Не забраковал, но и не принял.
«Все-таки папа уж очень не умел за себя постоять».
— Бедненький мой, невезучий, — вздохнула мама.
— Зачем так смягченно? — отвечал отец. — Валяй прямо: неудачник, бездарный.
— Другие не способнее тебя, а выставляют, продают картины. Блат.
- Предыдущая
- 2/26
- Следующая