Ужас и страх - Рекшан Владимир Ольгердович - Страница 14
- Предыдущая
- 14/34
- Следующая
Все говорят про Никитку, но произносят слова не в потолок, не себе и не вдове, а тов. Сталину говорят, следя за реакцией… И я — не хотел, но как-то само получилось — обращаюсь к Жоре Гуру (гуре?) — вождю…
Затем показ достижений народного хозяйства — студия, матерь мать! в два яруса, положено хвалить, и хвалю, после выходим во дворик, арендованный у власти, отгороженный от ничейной земли бетонными плитами…
— И понимаешь! — говорит вождь. — Труп здесь нашли.
— Как это так? — деланно удивляюсь я, поскольку мне не удивительно: я в больнице видел трупы и несколько раз и себя трупом чувствовал.
— А вот так!
Николай Иванович тем временем уже говорит афоризмами:
— Всегда приятно не прийти туда, где тебя ждут.
Его сопровождают и придерживают. Не все из Жориного бэкграунда знают о великой истории за спиной, однако почетному гостю положен почет. А почетный Корзинин пытается в студии побарабанить. Но нельзя барабанить — все настроено под запись. Тогда человек из бэкграунда просительно просит меня:
— Может быть, в другой раз? — и я облегчаю положение:
— Не давайте, конечно, ведите к столу, естественно, и все успокоится, несомненно, — а Николай Иванович, подчиняясь, передвигает ноги, произнося по слогам:
— Дурак прогонит гостя. Умный попросит взаймы, — а печально вздохнув, добавляет: — Если б не гости, всякий дом стал бы могилой.
За столом снова. Но меньше и пьянее. Музыканты исчезли, и остались наемные служащие, приятели и прихлебаи. И вдова с нами. Плюс пару чьих-то жен. Мы с Корзининым и библейским Джорджем не шибко какие приятели, но и не служащие. Выходит, что прихлебатели. Но я даже и не хлебал.
— Владимир, — это вдова говорит и теребит пуговку на моей рубашке. Поаккуратней бы. Не простая рубашка и не золотая. Забавная история в этой тряпке. Ее подарила мне одна французская принцесса не на горошине, довольно сумасшедшая художница, но милая, как южноамериканская сказка. Родилась принцесса в Аргентине и росла там, а родители принимали гостей — Борхеса там, Кортасара. Это папа у нее принц, а мама из бедного индейского племени. Потом принцесса отправилась в Англию, где познакомилась с Джоном Ленноном и его Йокой. Потом я с ней познакомился, и она подарила мне картину — несла с помощью прохожих подростков на остров Сен-Луи, поднимала в студию, просила подрисовать уголок. Я подрисовал. Затем принцесса подарила мне две рубашки — синюю и белую. Их ей презентовал дедушка Сен-Лоран, подразумевая мужчин у принцессы, но мужчиной странным образом и понарошку оказался я. Иногда надеваю синюю, но редко — все равно никто не поверит про Лорана и Леннона. А белую я переподарил мастеру Жаку. Он в ней, наверное, теперь лежит под “БМВ” и гайки крутит…
— Владимир, — говорит вдова, — принеси гитарку. Споем. Никитку еще раз вспомним.
— Да как-то… — Я кошусь на Гуру, вспоминая пословицу типа поговорки про то, как не стоит ехать в Тулу с самоваром. — Ну да ладно, — соглашаюсь, — мы же по-свойски. Без понтов. Не в телевизоре чай. А просто так можно и попеть.
Но просто так не получается. Я приволакиваю из машины гитару и достаю из чехла. Товарищ Гуру сажает по правую руку во главе угла, то есть стола. Дюжина народу всего осталось, и тринадцатым Николай Иванович сидит, нахохлившись, чуть в сторонке. Тайная явная вечеря. Я что-то такое пою басом и баритоном. В ближнем бою я могу завалить всякого, даже Джона Леннона. Хотя его и без меня завалили. Есть законы восприятия, и я их знаю, но уже не артист, и мне насрать на все… После песни тов. Сталин сокрушенно кивает: да, мол, так вот проходит и наша жизнь. Но руку на гриф кладет ненавязчиво и более мне басить и баритонить не позволяет ни фига. Все-таки Тула и все-таки самовар…
Какая такая заноза у него в сердце? Куда ж еще! Но надо и нас с библейским Джорджем покорить, как татары Ярославль. Жора Гуру только взмахнул рукой — не ногой же! — и худощавый служащий сбегал наверх и вернулся с листками, на которых новые песни. Другой заметил, что падает тень, и направил свет, чтобы вождь не портил глаза. Третий выпорхнул в форточку и тут же впорхнул с бутылкой, которой на лету свернул шею, изготавливаясь…
И запел под гитару (мою) по-домашнему. Как умеет: круто, душевно, страстно, и тихо, и громко, разные новые, похожие на старые, только это не важно, все равно каждый поет одну и ту же песню, главное, чтобы она, первая, одна и та же была хороша, от бога ли, от марксизма-ленинизма — не суть, только вранья нельзя, все равно, коли врешь, народ узнает или почувствует…
Жора Гуру (все-таки датый) мельком бросал взгляды на Джорджа и меня (все-таки трезвый инженер человеческих душ): как, мол, забрало? покорил? Дело было не в нас персонально, а в пружине характера, в необходимости, в постоянной жажде. Я делал вид, что забрало, и почти оставался честен перед самим собой.
Драматическая пауза. Остановка. Стоп-тайм. Зависимые вздыхают растроганно. В повисшей тишине ожидания Жора (вождь, товарищ Сталин, Виннету) проговаривает по-свойски вопрос, на который по известной причине невозможно услышать разных ответов, и звучит он так:
— Такие вот песни. Может быть, хватит?
В атмосфере трогательного взаимолюбия раздается вдруг твердый, но пьяный голос Николая Ивановича:
— Да уж! Надоело на хрен!
— Эх! Ну вот, — вздыхает хозяин, похоже, довольный нетривиальным ответом.
В пространстве поминок происходят некоторые шевеления, и через пару минут под окнами останавливается такси. Николая Ивановича с поклонами и знаками почтения служащие выводят под руки и транспортируют все-таки домой, а не на кладбище.
После песен — истории, бойцы вспоминают минувшие дни, как Саш-Баш стоял, прижавшись лбом к стеклу, и на глазах становился тем, кем стал, как красавец Бутусов навещал с бутылкой портвейного вина, как пьяный Никиток на гастролях в гостинице уронил в баре бандюгановскую бутылку и Жора волочил его по гостиничному коридору, а в спину бандюга палил из нагана и почти попал…
Августовская ночь упала с размаху, и в ней желтые и красные. По дороге в Купчино тоска. Старый библейский безумный Джордж говорит уныло. Старый небиблейский, но безумный я. Еще мы едем куда-то, и я рулю рулем. Старый библейско-небиблейский безумный мир вокруг. Он тоже катит куда-то. Довожу Джорджа до черного пустыря. Друг открывает дверь, выкарабкивается, произносит:
— Ну, ладненько. Ну, пока. Ну, счастливо. Ну, свидимся. Ну, да ладно, — и хромает прочь.
Глава пятая
Сперва утро такое неожиданное, пахнущее ферганской осенью. Такой та мне запомнилась навсегда. Лучше помнить себя в расцвете физических сил, чем в упадке нравственных. По прямым русским улочкам криво брели на рынок узбеки с котомками, одетые в засаленные халаты. А женщины сидели на корточках возле автобусных остановок. На головы они странно напяливали старые мужские пиджаки, рукава которых что-то смутно говорили об ампутациях. На самом же деле пиджак всего лишь имитировал запрещенную советской властью чадру-паранджу, отчасти закрывая лицо, и одновременно мужским фасоном напоминал о власти сильного над слабым. В октябре в Фергане по утрам, так же как и сегодня возле Копорской крепости, пахло ночной прохладой. Этот запах уйдет по мере нарастания солнца.
В полдень собирается попечительский совет решать судьбу Колюни и еще одного из поварского отделения. Того накануне делегировали в соседнее село закупать или реквизировать у населения растительное масло. Масла практически не оказалось, как и населения. Немая Мотья да десяток дедов — они закосили войну, но все равно оказались на ее острие. Не добившись масла, поварской стал добиваться расположения Мотьи. Та ему что-то дала, а что-то и не дала. Сексуальный, одним словом, инцидент с непростыми последствиями в перспективе.
В одиннадцать пролетел “кукурузник”. Сделал круг над крепостью, и из него посыпалось. Будто лепестки “любишь — не любишь”. Я сидел на обочине ближайшего перекрестка с “лимонками” в рюкзаке, лежавшем тут же возле ног. В пыли апреля валялась и винтовка Мосина, берданка. Ее хозяин страдал желудком в соседних кустах — сквозь прутья белела часть человечьего тела. Константин Забейда. Его звали так. Странное имя. Хотя чего уж тут странного? Все странно, и все обычно. Подольше б он просидел в кустах. Не хочется говорить. Не о чем говорить… Один из лепестков винтом спланировал на рюкзак, и я взял его. На гладкой прямоугольной поверхности оказались напечатанными слова агитации и пропаганды:
- Предыдущая
- 14/34
- Следующая