Фридрих Дюрренматт. Избранное - Дюрренматт Фридрих - Страница 20
- Предыдущая
- 20/121
- Следующая
Он снова помешкал, разглядывая свою рюмку.
— В Тибете, — произнес он в конце концов, — там продолжают сражаться.
— Кто воюет?
— Наемники.
Это показалось мне невероятным.
— А кто нападает на этих наемников?
— Неприятель.
— А что это за неприятель? — допытывался я.
— Это дело наемников, — ответил он уклончиво, — Администрация не вмешивается в их дела.
Наш разговор зашел в тупик. Или враг был сильнее, чем хотел признать Эдингер, или же война в Тибете — какая–то ловушка. Я не мог рисковать.
— Эдингер, — обратился я к нему, — я был офицером связи нашей армии при командующем. Когда союзники капитулировали и штаб праздновал эту капитуляцию, командующий собственноручно расстрелял свой штаб.
— Ну и?..
Я внимательно смотрел на Эдингера,
— Эдингер, — продолжал я, — на обочине дороги у Цернеца лежало более трехсот офицеров, расстрелянных нашими солдатами.
Эдингер выпил до дна.
— Наши солдаты больше не хотели воевать, — заявил он.
Я достал пистолет с глушителем.
— Налей себе еще, Эдингер, — сказал я. — Наемники в Тибете меня не касаются, и твоя Администрация тоже. Для меня что–то значит только правительство под Блюмлизальпом. В стране полно умирающих. С ними, которые все равно погибнут, я спасу правительство.
Эдингер наполнил свою рюмку, повертел ее в руках.
— И все–таки ты отправишься в Тибет, полковник, — произнес он спокойно и, пригубив коньяк, поставил бутылку рядом с собой.
— Встать! — приказал я. — Подойти к краю крыши! Ты — уклоняющийся от службы и предатель родины.
Эдингер повиновался и, стоя на краю крыши, еще раз обернулся ко мне — силуэт на фоне светящейся горы.
— Блюмлизальп, — сказал он, улыбнулся и спросил меня: — Ты знаешь, о чем я невольно думаю, полковник, когда вижу, что гора светится вот так?
Я покачал головой.
— О том, — произнес он, — что на том суде, приговорившем меня к смертной казни, я предложил ликвидировать армию и на деньги, сэкономленные на ее содержании, совершить нечто безумное: построить на этой горе самую большую обсерваторию в мире.
Он засмеялся. Потом махнул мне. Допил коньяк, бросил рюмку вниз на развалины позади себя и повернулся ко мне спиной.
— От имени моего правительства, — крикнул я и трижды выстрелил в силуэт. Он растворился в воздухе. Светлое ночное небо впереди опустело. Я услышал звук падения далеко внизу. Мне чего–то недоставало. Взяв бутылку, я запустил ее вслед за ним.
Тут я почувствовал: кто–то стоит за моей спиной. Я развернулся кругом с пистолетом на изготовку. Это была Нора. На ней был комбинезон, какие носят рабочие. Волосы спадали на плечи. В ночном свете они казались такими же белыми, как у девочки в пентхаузе.
— Нора, — сказал я, — я убил изменника родины Эдингера. Следить за мной совершенно ни к чему.
Она ничего не ответила.
Я подошел к краю крыши, потом обернулся к ней.
— Нора, — сказал я в замешательстве, — мне чего–то не хватает, я сам не знаю — чего.
— Я уже давно здесь, — наконец ответила она, — я все слышала. Глория — моя дочка, а Эдингер был моим мужем.
Я уставился на нее.
— Этого не было в компьютерных данных, — сказал я.
— Если бы там это было, я не смогла бы найти работу в правительственном заведении, — проговорила она, прошла мимо меня к краю крыши и посмотрела вниз. — Я рада, что ты его убил. Когда взорвалась бомба, он работал вместе с другими заключенными на Большом болоте. Он был безнадежен. Страдал от ужасных болей. Терпел адские муки. — Она обернулась и подошла ко мне. — Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, ведь ты способен мыслить только определенными категориями.
Она остановилась передо мной: темная фигура на светлеющем небе.
— Но я не предательница. Эдингер был моим мужем, только и всего. Муж. Но мне кажется, он был чудак. Я верила в эту чушь — в защиту родины. Я была беременна, когда его за восемь лет до начала войны приговорили к смертной казни, а затем к пожизненной каторге как уклоняющегося от службы в армии. Я дала ему возможность заниматься философией. В шутку он называл меня своей Ксантиппой, сделавшей для философии больше, чем любая другая женщина. Он стал уклоняться от службы в армии, потому что это предписывала ему честность: как человек мыслит, так он и должен поступать. Не существует веления совести, есть веление мысли. Совесть и мысль едины. Он любил нашу страну, но ставил ей в упрек, что она уклоняется от Мысли. Ненависти он ни к кому не испытывал. А я чувствовала себя брошенной на произвол судьбы. Мне было страшно. Инстинкт подсказывал мне, что мы должны защищать свою страну. Он же говорил мне, что спасутся только правительство, парламент и государственный аппарат. Он все предвидел, все, что случилось. А я не верила ему. Когда он отправился на каторгу, я стала мстить ему: спала с каждым из вас.
Стало так светло, что я уже различал черты ее лица. Оно как бы окаменело и казалось абсолютно спокойным.
— А раз я мстила мужу, которого любила, и раз я спала с каждым из вас, принадлежавших к высшему военному руководству, значит, я стала патриоткой, и я осталась ею даже тогда, когда произошло все то, что предсказывал Эдингер.
Она улыбнулась, и вдруг в чертах ее лица проступила нежность, которой я никогда не замечал в ней.
— Я до такой степени осталась патриоткой, что пошла в бордель, который он устроил в правительственном здании, и тоже из чистой логики: потому что умирающие нуждаются в борделе. И создать Армию спасения удалось тоже ему. — Она рассмеялась. — Итак, я стала публичной девкой, чтобы дожидаться тебя и твоего поручения. Я думала, что Эдингер не подозревает об этом, а теперь знаю, что он был в курсе дела.
— Ты была ему безразлична, — сказал я.
Она посмотрела на меня.
— Каждую ночь в это время я приходила сюда. Эдингер не спал из–за болей, и никогда ни с одним человеком мне не было так хорошо, как в эти часы перед рассветом. Мы говорили друг с другом, и когда он брал книгу, которую нашел в развалинах университета, я уже знала, что он хочет еще подумать, и я шла спать. Он восстановил по памяти всю философию, сказал он мне однажды, на основе одного лишь смехотворного учебника. Иногда по ночам к нему приходил какой–то глухонемой. Они вспоминали математику, физику, астрономию. Все можно восстановить, объяснял он, потому что ни одна мысль не исчезает окончательно.
Я подошел к краю крыши и посмотрел вниз. Далеко внизу виднелась распростертая фигура Эдингера, он лежал — на спине или нет, было не разобрать, — широко раскинув руки и ноги.
— Был Эдингер гением или нет, — сказал я, возвращаясь к Норе, — для нас это теперь не имеет значения.
— Ты ведь хочешь организовать умирающих, — сказала она.
— Мне надо выполнить поручение, — ответил я, — а потому как можно скорее проинформировать правительство в Блюмлизальпе, не дожидаясь, пока мне помешает в этом деле Администрация.
— Теперь ты этого уже не сделаешь, — произнесла она спокойно, — после того как ты вышел из бункера в восточном крыле, я установила там автоматическое взрывное устройство, а затем уж догнала тебя. Я видела, как ты поднялся в пентхауз. Ждала снаружи. Эдингер тоже не заметил меня. Я стояла позади вас, когда произошел взрыв. Остатки купола еще стоят. Но сам собор полностью разрушен. И больше никакой связи с правительством нет.
Я с ужасом смотрел на нее. Я ничего не понимал. Нора сошла с ума. Она глядела на Блюмлизальп.
— Когда мы находились в помещении радиостанции и вдруг услышали голос диктора, а потом речь шефа, я неожиданно поняла, что Эдингер прав, — пояснила Нора.
— А я взял тебя! — закричал я.
Она подошла ко мне и встала рядом.
— Полковник, — сказал она спокойно, — разве ты не понял, о чем говорил шеф?
— Я взял тебя! — опять крикнул я.
— Возможно, — ответила она, — мне безразлично, что ты со мной вытворял. Но я прислушивалась к речи шефа, и меня вдруг осенило. Я поняла, что вытворили с нами: правительство, парламент, государственные учреждения, называющие себя народом, для которых народ всего лишь отговорка, чтобы обеспечить себе безопасность, — ведь это дико смешно. Полковник! Пусть они до скончания века сидят в своем Блюмлизальпе! И тут являешься ты со своей идиотской затеей: вытащить это правительство из могилы с помощью умирающих, из могилы, которую они сами себе вырыли. Неужели до тебя не доходит, что патриотизм — это глупость? Для чего это правительство вообще существует? Может, ты думаешь, что это единственное правительство, засевшее в подобном убежище? Правительства всего мира забрались в такие же норы, и именно это предсказывал Эдингер, такие же правительства, как наше, — без народа и без врагов.
- Предыдущая
- 20/121
- Следующая