Когти тигра - Платов Леонид Дмитриевич - Страница 25
- Предыдущая
- 25/25
— Вас приветствуют, товарищ комбриг!
— Почему же именно меня? Нас всех.
— Нет, вас особо. Ведь это вы решили загадку Молдова-Веке. Живио — иначе долгой жизни желают вам. Если столько человек желают — а их, смотрите, тысячи здесь, да что я, десятки тысяч, — значит, наверняка проживете сто лет!
Комбриг улыбается — рассеянно и снисходительно…
Кичкин прикидывает расстояние до причалов. Еще, пожалуй, есть время дописать в уме несколько строк…
«Кажется, Ия, сейчас, на подходах к причалам Белграда, я понял наконец своего комбрига. Этого удивительной цельности характера человека, вначале, как ни странно, показавшегося мне не очень привлекательным. (Я много писал тебе о нем.) Так вот: он — безупречный минер! В этом его разгадка.
И он сам сделал себя таким. Терпеливо, год за годом обтесывал свой характер, как скульптор глыбу гранита. Отсекал без всякой жалости все лишнее, все, что могло помешать ему в труднейшей его работе, всякие эти, знаешь, никчемные сантименты, разные чувствительные финтифлюшки. Он подчинил свою жизнь одной цели — быть безупречным минером!
Прямолинейны! Ну и что ж! По-моему, лучше быть прямолинейным человеком, чем каким-нибудь там криволинейным…
Честно признаться, я был глуп. Я подходил к комбригу с поверхностными мерками. Многое представлялось в нем проявлением педантизма, солдафонства, скучной ограниченности. Какая чушь! Всегда, не правда ли, нужно ограничить себя в чем-то второстепенном, стремясь достигнуть первостепенного, очень важного для тебя, насущно важного!
Я, к сожалению, до сих пор распылял свои усилия, мельчился, разбрасывался. Но с этим, поверь, уже покончено! Я прошел через Железные Ворота!
Однако речь сейчас не обо мне.
Мой комбриг, я думаю, не только ограничивал себя в чем-то, он шел даже на жертвы, отбрасывал от себя бесхитростные радости, очень простые, доступные обыкновенным людям.
Интересно бы, например, узнать, может ли он любоваться морем, как любовался когда-то, скажем, в детстве? Ведь с тех пор он побывал на дне моря — с глазу на глаз с немецкой неразгаданной миной.
А речной пейзаж? Получает ли комбриг наслаждение от простого речного пейзажа? Или по привычке у него неизменно возникает одна-единственная тревожная мысль: не прячутся ли опасные мины под зеркальной гладью вод?
Кичкин украдкой косится на комбрига.
Узел морщин над переносицей у него завязался как будто еще туже. Но ведь так оно и должно быть: легко ли, просто ли дается подвиг?
И они, эти морщины, уже не исчезнут никогда. Даже сейчас не разгладились — врезаны в лоб грубым резцом судьбы.
Пожалуй, отчасти напыщенно звучит: резец судьбы. Ладно, в письмо Ийке не вставлять!
«Пробивать новый фарватер, Ийка, трудно всюду и всегда, запомни это!
Я уверен: что-то не только прибавилось в душе, но и убавилось после преодоления минной банки между Молдова-Веке и Белградом. За все в жизни, в том числе и за подвиг, Ия, нужно платить, причем по самой дорогой цене!
Поэтому-то комбриг неизменно суховат и официален в обращении. Но это лишь своеобразная защитная реакция. Он отгораживается от малознакомых людей молчанием. Можно сказать иначе: как бы надевает под китель невидимую кольчугу, не очень удобную — ни повернуться, ни согнуться. Зато он защищен.
Да, конечно, в какой-то степени он пожертвовал собой. И он не один такой. Люди на войне, побывай, за пределами физического и душевного напряжения, как-то по-другому видят и чувствуют теперь мир.
Пройдет ли это у них? Не знаю.
О, я понял, Ийка, понял! Столь дорогой, столь чудовищно дорогой ценой достается нам всем победа в этой войне!..
Мой комбриг, безупречный минер, который провел наш караван со снарядами, горючим, хлебом и углем в обход стодвадцатикилометровой минной банки, пожертвовал для победы собой, хотя и остался в живых…»
Однако увлекающегося Кичкина, насколько я понимаю, занесло и на этот раз. Боюсь, что многое он по обыкновению, сильно преувеличил.
О, если бы Кичкин хоть на минуту мог заглянуть в мысли своего комбрига, который молча стоит рядом с ним на мостике, гладко выбритый, подтянутый, в парадной тужурке с орденами!
Да, Иван Сергеевич был прав: он, Григорий, — счастливый человек! Детство его было трудным, но ведь у него были верные друзья. Именно они и помогли ему стать тем, кем он стал, то есть минером высокого класса и волевым командиром.
«Пусть все они по мановению волшебной палочки, — думает Григорий, — перенеслись сюда, ко мне, на мостик головного тральщика, чтобы разделить со мной сегодняшнее торжество у заполненных толпами людей причалов Белграда!
Судьбы людей взаимосвязаны гораздо теснее, чем принято думать. Бесспорно, жизнь моя сложилась бы по-иному, не встреться на пути Володька, Туся, тетя Паша, дядя Илья, Иван Сергеевич.
Что было бы, например, со мною, если бы мальчик в резиновых ботфортах, похожий на Кота в сапогах, не подсел ко мне на ступенях Графской лестницы и не спросил; «А чому ты такый сумный?»
А Туся, раздражительная, но справедливая Туся? Быть может, мой характер был бы изломан, исковеркан, не сними она с меня тяжесть мнимой вины перед погибшим Володькой.
И уж наверняка я был бы вынужден вернуться с Черного моря в свой опостылевший Гайворон, если бы тетя Паша и дядя Илья не помогли мне зацепиться за маяк на мысе Федора.
Наконец, кто, как не Иван Сергеевич, буквально поставил меня на ноги! И он сделал не только это. Он придал смысл всему моему существованию несколькими вскользь сказанными словами: «Думая о других, забываешь о себе!»
Сам Иван Сергеевич неуклонно следовал этому девизу до последнего своего вздоха. Он был расстрелян гитлеровцами. Дядя Илья с тетей Пашей погибли в одной из ожесточенных партизанских битв, когда немцы после захвата Севастополя принялись планомерно прочесывать крымские леса. Володька утонул. Жива ли Туся — неизвестно.
Но где-то я читал, что по-настоящему умирает только тот, о ком забывают. Поэтому и Володька, и Туся, и тетя Паша, и дядя Илья, и Иван Сергеевич живы для меня. Они еще долго будут живыми — докы сам жытыму на свити…»
Причалы Белграда уже совсем близко. Григорий обернулся к сигнальщику, стоящему рядом наготове с двумя красными флажками в руках.
— По линии! — негромко сказал Григорий. — К причалам подходить баржам с углем и хлебом и немедленно приступать к разгрузке! Остальным судам каравана и тральщикам встать на якорь на рейде!
В воздухе торопливо замелькали красные флажки. Приказание передано по линии и тотчас же отрепетовано сигнальщиками на кораблях. Тральщики начали отворачивать, давая дорогу баржам с углем и хлебом. Под винтами и колесами забурлила, запенилась вода. Загрохотали якорные цепи, стремительно падая из клюзов в воду.
Катера подводили к причалам баржи одну за другой. Вот заколыхались над ними шеи подъемных кранов.
И хотя ораторы еще повторяли про себя по бумажкам текст заготовленных приветственных речей, а на прилегающих к Дунаю улицах оркестры, чередуясь, по-прежнему играли марши, у причалов уже в полную силу зазвучала иная музыка — разгрузки, — подчиненная строгому трудовому ритму…
Белград — Москва
- Предыдущая
- 25/25