Роман без названия - Крашевский Юзеф Игнаций - Страница 38
- Предыдущая
- 38/58
- Следующая
— Прошу прощения, — сказал он, — но мне такое намерение не казалось странным и для вас зазорным. Разумеется, я прошлое своей семьи вижу именно в таком свете, в каком, по вашим словам, вам бы пришлось его изображать, для меня оно, иным быть не может. Впрочем, историю семьи можно бы написать и не в виде панегирика, но, вижу, нам с вами поладить не удастся…
Он поднялся из кресел, Шарский тоже поспешно встал, и они расстались без долгих слов, однако князь, прощаясь со студентом, слегка был обеспокоен, как бы неудачная его попытка, получив известность, не выставила бы его в смешном свете. Станислав, впрочем, никому не сказал ни слова, почитая себя обязанным молчать, как счел своим долгом отказаться от предложения, против которого возражала его совесть.
И вот несколько дней спустя он возле Кардинальского дома встречает Базилевича — тот мчится с кипою книг под мышкой, вид, как обычно, человека ужасно занятого и рассеянного, губы выпячены, глаза устремлены в пространство. Он все же соизволил заметить Шарского и, хотя спешил, остановился.
— Ах, это ты, мой чувствительный поэт! — воскликнул он. — Ну как? Слышал, ты уже печатаешься единолично.
— Да так, понемногу…
— А я-то! Ха, ха! Такой пассаж! — воскликнул он, похохатывая как-то деланно, даже смущенно. — Вообрази, мне выпала неожиданная удача! Князь Ян пожелал иметь генеалогически-исторически-апологетический очерк о своей достопочтенной семье, для чего ему понадобились я и мое перо, дабы мы создали панегирик, который князь тиснет за свой счет. Ха, ха! Мне-то какое дело до того, что он глуповат! Я получаю тыщу злотых и таких ему нагорожу панегириков, что он — на всю жизнь сыт будет, еще и потомкам останется.
— Но, милый мой, — сказал Станислав, — ты же будешь писать вопреки истине, вопреки своему убеждению, вопреки истории и, уж разреши сказать откровенно, вопреки совести.
— Ребячество! — возразил Базилевич. — Да тут всякий поймет, что это князь мне диктовал то, что я напишу. Просто я пользуюсь его тщеславием и сам же первый смеюсь над простофилей.
— Но разве это порядочно? Разве это порядочно? — воскликнул Шарский.
— Эх, ты, пуританин! А как же иначе я смог бы вытянуть из его кармана эту благословенную тыщу злотых?
— Да, будь это не тысяча, будь это сто тысяч, — возмутился наш студент, — я бы в продажные льстецы не нанялся.
— А все равно ты нанимаешься. Уроки даешь? Продаешь свое время евреям? Разве это лучше?
— Это чище, — молвил Станислав. — Я продаю за кусок хлеба свой труд, время, знания, но не убеждения и не истину! Я просто тебя не узнаю, дружище! — грустно прибавил он.
— А я тебе предсказываю, фанатик ты этакий, что будешь ты ходить без сапог! — пожав плечами, парировал Базилевич. — Ха, ха! Посмотрел бы ты, как я его подзадоривал, как ловко ему поддакивал, чтобы он выложил все свои аристократические предрассудки и чтобы мне стало ясно, в каком духе писать историю его рода. Ух, и комедия была! Уверяю тебя, потрясающая сцена для драмы или для романа — когда-нибудь помещу ее в своих мемуарах.
— Боже правый! — воскликнул Стась. — И ты так легко к этому относишься, даже странно как-то, просто понять не могу.
— И никогда не поймешь, — высокомерно отрезал Базилевич. — Ты же из тех людей, кому одна дорога — в монастырь, потому что в мирской жизни, где не столько талант надобен, сколько уменье устраиваться, ты ничего не успеешь. Прощай, я иду в библиотеку сдать Несецкого[64] и взять взамен Стрыйковского и Вельского[65]. Набрел еще случайно на несколько старинных надгробных речей, они мне здорово помогают расписывать этих князьков. Через неделю работа будет готова — и тыща злотых в кармане! Дело стоит того! Кто не умеет пользоваться глупостью человеческой, тот ничего не достигнет!
С этими словами он присвистнул, рассмеялся и пошел дальше.
Наконец вышли в свет стихи Станислава, на которые он возлагал большие надежды, пока не прочел их в один присест в напечатанном виде, испытывая странное ощущение, какое вызывает у всякого новичка зрелище собственных мыслей в новом обличье. Но то ли он утомился от правки отвратительной корректуры, или и впрямь для поэта то, что он творит, никогда не может быть равно идеалу, — Станислав лишь теперь с отчаянием почувствовал, что эти юношеские цветы лишены аромата, красок, силы, какие ему виделись прежде. В унынии он поник головою и стал ждать приговора.
Где бы он ни появился, всюду Станиславу говорили о его стихах, так как в то время в Вильно не только много читали, но и обсуждали каждую новинку — и стар и млад, все наперебой разбирали, комментировали, критиковали, пародировали, высмеивали, однако все это, даже яростные возражения, было свидетельством живого интереса.
Бедняге поэту то и дело сообщали, что кто-то где-то о нем отозвался, что в этом вот стихе нашли нечто, чего, мол, не хватает в другом, но увы! Если собрать критические замечания вместе, они весьма напоминали бы басню Лафонтена о мельнике, его сыне и осле. Одному не нравилось именно то, что хвалил другой, кто-то критиковал отрывок, который остальные считали самым удачным. Позиция каждого из судей определялась его наклонностями, возрастом, образованием и скорее могла служить для характеристики его личности, чем для выяснения достоинств произведения. Женщины восхищались теми стихами, где текли слезы, слышались вздохи, где сердце трогала грусть поэта или музыка слов, которая тоже иногда помогает поэзии через слух пробиться к сердцу, однако, если из истерзанной груди вырывались сарказм, насмешка, скорбь, позабывшие, что их могут услышать, вырывались горячо, сильно, страстно, — тут хорошенькие головки в испуге отворачивались и, казалось, не понимали душевной боли, исторгнувшей этот дикий вопль. Одним в стихах не хватало более понятной и доступной формы, другие, одобрявшие лишь то, чего они не понимали, напротив, находили песни эти чересчур простыми и невысокого полета.
Молодежь твердила отдельные строчки, выбирая их по своему настроению — веселому, грустному, задумчивому. В общем Станислав, выражая чувства, присущие его возрасту, оказался ближе тогдашней молодежи. Людей пожилых раздражали в его песнях мотивы любви, умиления, отчаяния, наконец, свободная форма, к которой классицизм их не приучил.
В свой черед, неистовые оригиналы, приверженцы так называемой романтической школы, для которых главным в характере было преувеличение, а в карикатуре чудилась мощь, называли правдивое вялым за его безыскусность и простоту. Они полагали, что герои-великаны должны еще и выступать на ходулях, большая мысль, выраженная без пышных слов, до них не доходила.
Базилевич как ухватился за слова Гете о «лазаретной поэзии», так не слезал со своего конька и, где можно было, щеголял этой идеей, упрекая Шарского в слезливом эготизме и байронизме. Послушать его, Станислав был повинен в том, что кровь из его ран текла такая же красная, такая же горячая, как у других. Почему, мол, не зеленая?
Нечего уж говорить об Иглицком, для кого новая книга, не имеющая покровителей, беззащитная, юная, была самым лакомым куском. Давно он на нее точил зубы и, едва перелистав еще сырую от краски и поймав несколько отрывочных мыслей, которые, выхваченные из целого, в самом деле звучали странно, убийца засел за рецензию, не скупясь на издевки, остроты и оплеухи. Тайный враг новой школы, отнявшей у него надежду на более обильные лавры и оттеснившей на хромоногий табурет критики, он вымещал на злополучной книжице все, что претерпел от тех, чьих голосов она была эхом или продолжением. И так как Станислав не пришел к нему на поклон, не искал его протекции, он тем беспощаднее измывался над беднягой, которого, как он был уверен, никто не посмеет защищать.
Наряду с его критикой, раздавались голоса недовольных по чисто личным причинам: одним стихи не нравились, потому что автор слишком молод; другим — потому что не поклонился; третьим — потому что у них не бывал; иным — потому что показался им зазнайкой, ибо не склонялся перед чужим мнением, не убедившись сперва, заслуживает ли оно поклона.
64
Несецкий Каспер (1682–1744) — польский историк, автор трудов по геральдике и генеалогии.
65
Стрыйковский Мацей (ок. 1547–1582) — польский историк и поэт, автор «Хроники польской, литовской, жмудской и всей Руси». Вельский Марцин (1495–1575) — польский историк и писатель.
- Предыдущая
- 38/58
- Следующая