Звезды Маньчжурии - Хейдок Альфред Петрович - Страница 2
- Предыдущая
- 2/29
- Следующая
Гржебина в бессознательном состоянии уволокли санитары, а осмотревший его фельдшер на наши вопросы — выживет ли? — безнадежно махнул рукой.
И тогда мы поставили молчаливые точки над жизнью товарища и отошли, чтобы в бесславной войне прокладывать путь к вершинам власти китайскому генералу, очень щедрому, когда он в нас нуждался…
Но мы все ошиблись: эпизод имел странное продолжение, и я при нем присутствовал. Это произошло в старых казармах в Цин-ань-Фу, когда на меня внезапно навалилась тоска, ностальгия или как еще ее там называют… Последнее для каждого волонтера равносильно самому категорическому приказанию — пить! Пить все, что можно достать в ближайшей лавчонке, баре или в другом месте, не исключая и самого свирепого китайского пойла, прозванного русскими «ханьшей». И с бутылкой этой умопомрачительной жидкости я забрался в каморку фельдфебеля, которого, кстати сказать, никогда не покидало мрачное настроение…
Мы мало разговаривали. За перегородкой изнывающие от безделья волонтеры тянули одну из бесконечных солдатских песен вроде:
Все это создавало тягуче-минорное подавленное настроение, точно бодрость и еле теплящийся фонарик надежды, тускло мерцающий на мачте человеческого бытия, со всех сторон обступал океан, колышущийся в бесшумной мертвой зыби, и гонимые немым отчаянием неприкаянные клочья облаков ползли по равнодушному, как крышка гроба, ночному небу.
Я выпил, затем еще, и во мне стало просыпаться желание говорить: жестокий хмель, печальная песня и сознание собственных непростительных ошибок почти загубленной уже жизни совместными усилиями раскрывали врата буйному словоизвержению. В нем разражался вольтаж неудовлетворенных желаний вперемешку с гордыми, но малоправдоподобными заявлениями, что я, филолог и аристократ духа, собственно говоря, очутился в этом захудалом отряде вовсе не из нужды, как это может показаться несведущему человеку, а исключительно из-за любви к сильным ощущениям… В том не будет ничего невероятного, и я, может быть, завтра уйду из отряда, чтобы занять достойное место среди себе подобных…
— Ты — великий человек, — убедительно сказал фельдфебель, — и я тоже, — прибавил он, немножко помолчав, — завтра мы уйдем вместе; давай я тебя поцелую — мы братья!
Он потянулся ко мне, но на полдороге остановился: в дверях каморки стоял тот, кого мы считали давно погребенным, — Гржебин. Тут только я вспомнил, что несколько минут назад пение за стеной оборвалось — там царствовала тишина, водворенная чьим-то внезапным появлением, поразившим умы волонтеров.
Пока Гржебин молча приближался, мы рассматривали его, как невиданную закуску на конце вилки. Он был бледен и, как видно, слаб еще после продолжительной лежки в госпитале; но, в общем, никаких разительных перемен в нем не произошло — по крайней мере, таких, которые, кроме неожиданности, могли бы оправдать вызванный им удивительный эффект: наше пьяно-счастливое и проникнутое сознанием каких-то особых заслуг настроение сжалось, свернулось в жалкий комок, точно пес, получивший пинка…
— Что… не ожидали? — выдавил Гржебин, смущенный нашим неловким молчанием.
— Как не ожидали! — точно очнувшись, тряс его руку фельдфебель, можно, сказать, вот как ожидали!
Мы усадили его за стол и усиленным угощением старались загладить неловкость встречи. Пока Гржебин отправлял в рот куски снеди, тут же нарезанной моим большим складным ножом, и рассказывал про свое чудесное выздоровление, буквально поразившее персонал госпиталя, я все время не мог отделаться от странных ощущений, как будто уже раз испытанных мною, я силился вспомнить, и наконец мне это удалось.
Где-то, во время своих скитаний по такому непохожему на другие страны Китаю, мне пришлось провести час на одиноком, без растительности холме из буро-красноватого песка с галькой. Он находился верстах в двух от серого, незначительного городка, меж двумя расходившимися дорогами и весь, как сыпью, был покрыт конусообразными могильными насыпями.
Вот там, на этом холме, я испытал нечто похожее: сознание близости закоченевших фигур в крепких деревянных гробах под землей; неестественно жуткий покой мертвых, чьи души, согласно верованиям китайцев, отошли в распоряжение неведомых властелинов неба или земли, смотря по заслугам; каменную непреклонность закона смерти и ясно ощутимое присутствие силы, имеющей власть распоряжаться в царстве мертвых…
Убеждение ясное и непоколебимое, что эта именно сила вошла вместе с Гржебиным и одним взглядом тускло мерцающих зрачков убила нашу жалкую радость, наполнило меня непонятным отвращением к бледному человеку, пьющему мое вино.
Я не считал себя суеверным, но должен признаться, что в тот момент мне представились убедительными рассказы китайцев о людях, находящихся в отпуске у смерти: они всюду вносят собой дыхание потустороннего, и в их присутствии умирают улыбки…
До сих пор не могу простить безудержности собственного языка: не выскажи я своих мыслей, может быть, ничего бы и не произошло!.. Но я не мог: странное ощущение распирало меня — что случилось, то случилось.
Гржебин усиленно старался быть веселым, говорил без умолку, натянуто смеялся, несмотря на наше подавленное молчание, но я встал и заявил, что иду спать.
— Что ж так рано? — спросил Гржебин, указывая на недопитую бутылку.
— Тебе весело, а мне не весело! — ответил я заплетающимся от хмеля языком. — Удивительное дело, — прибавил я, — как это некоторые люди не замечают, что за ними тащится кладбище! — Могу поклясться, что, начав говорить, я вовсе не имел в виду кончить этими словами — все вышло как-то непроизвольно, но эффект был поразительный.
— И ты тоже это заметил! — воскликнул Гржебин, хватаясь за голову и съежившись, словно от удара.
Я увидел невыразимую боль на его лице; жалость охватила меня, пока он разряжался сумбурной речью… Да, да… Он сам великолепно знает, что после того проклятого дня, когда ему вздумалось продырявить статую в кумирне, с ним что-то случилось: он стал чувствовать себя как бы мертвым… В госпитале раненые китайские солдаты, которым откуда-то стало известно случившееся, сторонились его и просились в другую палату, ссылаясь на невыносимо тягостную атмосферу, якобы окружающую его… Но он надеялся, что казарма и старые товарищи не будут так чувствительны… Однако — нет! Бредни оказались сильнее взрослых мужчин… Ему остается только поскорее избавить себя и других от этих тягостных переживаний, которые могут свести с ума… Он уже раз умирал и таким образом расплатился за первую осечку… Если «те» настаивают (не объяснил, кто «те», но произнес это слово повышенным тоном) — так он не прочь заплатить и за вторую…
Нож, лежащий на столе, словно совершил прыжок, чтобы очутиться в его руке, а мой хмель улетучился без остатка при виде человека, который быстро нанес себе несколько ударов лезвием, стараясь перерезать горло…
Я и фельдфебель бросились на него и вырвали нож, но должны были сознаться, что слишком поздно: на беглый взгляд, ранения не могли кончиться выздоровлением.
P.S. И все-таки он выздоровел и явился обратно в свою часть, откуда по собственной просьбе был переведен на бронепоезд. Я тоже перевелся бы на его месте, не нужно обладать большой прозорливостью, чтобы на всех лицах читать болезненное любопытство и плохо скрытую уверенность, что расплата за третью осечку неминуема. В это верили все и об этом говорили слишком громко — разговоры могли доходить до его слуха…
Теперь мне известно, что на бронепоезде ничего не знали о его предыдущих похождениях и поэтому его смерти, последовавшей во время ночного боя, смерти при захлебывающемся такании пулеметов со вспыхивающими во мраке огоньками ответных выстрелов и напряженной суетой перебежек, не было придано никакого сверхъестественного значения.
Но меня — меня мучает все происшедшее — поневоле напрашивается вопрос: о чем оно свидетельствует?
- Предыдущая
- 2/29
- Следующая