Мертвая голова (сборник) - Дюма Александр - Страница 48
- Предыдущая
- 48/57
- Следующая
Отнимите у Оперы эти создания, которые могут жить только при свете ее свечей, при блеске ее солнца; отнимите у нее все эти цветы, которые падают из одних рук в другие, – и Оперы не станет, Опера умрет.
Однажды после представления «Роберта» один из посетителей Оперы, у которого спросили его мнение о спектакле, ответил:
– Разумеется, это бесподобная музыка, вдохновенная, утонченная, но она не будет иметь успеха в Опере – в ней слишком много грохота, ничего не слышишь, когда разговариваешь.
Но все это – домашние тайны, и я очень неосторожен, что рассказываю их. Болтовня была бы превосходным занятием, если бы не заставляла нас проговариваться. И поскольку из всех пороков болтливость – самый несносный и самый непростительный, то я пускаюсь в рассказы про все эти маленькие тайны cepдца и мыслей, которые часто скрываются под бриллиантами и цветами, под улыбками и слезами.
Месяц тому назад я встретился в Опере с другом детства, я не видел его лет пять. В наши года это очень много: и сердце, и лицо меняются, особенно лицо, если оно подверглось испытанию самых разных климатов. Именно это и случилось с моим другом. Он путешествовал по морю, два года прожил в Мексике; горячее солнце порядочно закоптило его. Неудивительно, что я никак не мог его узнать.
Он подошел ко мне и подал руку. Я пожал ее, подумав: «Я его не знаю», но так как подобные случаи происходят нередко и человек, вращающийся в свете, вовсе не обращает внимания на такие мелочи, то и я с улыбкой поглядел на незнакомца и приветливо произнес:
– Добрый вечер, мы очень давно не виделись.
Прошу заметить, как ловко построена эта фраза: я не сказал ему ни «вы», ни «ты».
– Да-да, – ответил мне незнакомец, – прошло уже несколько лет, и я очень рад, что ты узнал меня.
Положение мое становилось затруднительным. Он прибавил:
– Ты льстишь мне, как и должен друг детства. Когда ты вернешься из дальнего путешествия, я отблагодарю тебя тем же.
Как теперь признаться ему, что я вовсе не знаю его и лишь из слепой вежливости принимаю его в число своих друзей? Прямая дорога – самая короткая и самая удобная, не раз говаривали мне, поэтому я взял его за обе руки, сжал их по-дружески и сказал с улыбкой:
– Нет, мой милый друг, я не принимаю твоих похвал, потому что вовсе их не стою. Я уверен, что знаю тебя очень близко, но в эту минуту совершенно не узнаю тебя.
– Прекрасно, ты откровенен, но, признаюсь, я очень огорчен: видимо, мексиканское солнце не на шутку обезобразило меня. Здесь, в Париже, все встречают меня с недоумением. Решительно никому не советую путешествовать по Мексике: когда оттуда приезжаешь, друзья тебя не узнают… Не хочу мучить тебя дольше…
И он назвал свое имя.
– Ах! Милый мой Гастон! – закричал я. – Прошу у тебя прощения, но сердце мое не виновато. Не хочу льстить тебе… но в самом деле ты немного переменился… Надеюсь, ты надолго останешься в столице?
– Это зависит от нашего министра иностранных дел, он держит мою судьбу и мои поездки в своих руках.
– Он, кажется, во зло употребляет свою власть.
– А ты?.. Ты расставался с Парижем? Путешествовал в Версаль и Сен-Клу?
– Я ездил и подальше.
– Не важно, – произнес Гастон, взяв меня под руку, – ты, верно, знаешь всю Оперу?
– Наизусть.
– Так познакомь меня с ней!
– Изволь, но за это я не попрошу тебя познакомить меня с Мексикой: я вовсе не завидую физиономии, которую ты оттуда привез.
– Позже ты сделаешь мне комплименты, а теперь я задам тебе только один вопрос.
Он насильно вывел меня в коридор.
– Видишь ли ты, – сказал он мне, – эту молодую даму в третьей ложе?
– Вижу.
– Знаешь ее?
– Разумеется.
– Заметил ли ты, как она бледна?
– И уже не первый день…
– Она, мне кажется, тоскует и страдает…
– Страдает, да…
– Кто она?
– Графиня де Сен-Жеран.
– Когда я вошел в залу, ее бледное лицо поразило меня – оно неподвижно, словно из мрамора. Графиня не двигается и выглядит, будто сидячая статуя. А теперь, когда начался третий акт, слезы навернулись на ее глаза. А всего страннее мне показалось то, что она, по-видимому, вовсе не замечает, что плачет: слезы медленно текут по ее лицу, а она и не думает отирать их. Лицо сохраняет прежнюю неподвижность – неподвижность чрезвычайно горькую и печальную, уверяю тебя. За этой бледностью явно скрывается душевное страдание.
– Ты прав, за ее бледностью и слезами скрывается самая плачевная история. Давно уже я слежу взглядом и мыслью за этой женщиной, которую я знал в прежнее время… не полумертвой и убитой, как теперь, а молодой, беспечной и веселой, как ребенок… Она улыбалась при каждом слове и радостно пела, как поет полевая птичка на восходе солнца.
– Ах, друг мой, – сказал мне Гастон, – не любопытство, a участие, самое чистое, самое искреннее участие заставляет меня просить, чтобы ты рассказал мне эту историю.
– Хорошо, пойдем и сядем в фойе. Я расскажу тебе, как я увидел ее в первый раз и что узнал или разгадал о ее жизни, в которой так много страдания.
В фойе было немного народа, однако мы выбрали самый уединенный угол.
– В моем рассказе, – сказал я Гастону, – не будет последовательности. Я расскажу тебе в произвольном порядке о том, что видел сам, о том, что пересказали мне другие. То, что я сам видел, произошло в течение двух визитов, которые я нанес генералу Сен-Жерану, причем между визитами моими прошло более года. Меня представили ему, когда он был еще полковником; он жил тогда, кажется, в Перпиньяне, я в продолжение шести месяцев вместе с офицерами его полка бывал у него каждый вечер.
Много времени спустя, проезжая случайно через Мец, я узнал, что полк Сен-Жерана стоит тут. Я решил, что обязан нанести ему визит. Тогда ему было лет пятьдесят: черты его были грубыми, выражение лица – мрачным, голос – жестким, глаза – проницательными. В полку его очень боялись, поскольку был он с подчиненными строг до нелепости, упрям в поведении; его не стали бы терпеть, если бы он не был удивительно храбр, честен и благороден.
Он казался настоящим воином старых времен. Только случая не доставало ему, чтобы сравниться с известнейшими полководцами. Все воспевали его видимые недостатки из уважения к достоинствам, которые он мог продемонстрировать; и этот человек был замечателен уже тем, что заставлял уважать себя и считаться с собой.
Мне говорили, что полковник женился. Я предполагал, что он, подобно многим другим, женился по расчету. Думая о летах и о наружности графа, я представлял себе его жену уже не молодой, но еще и не старой. Я мысленно видел ее печальной и молчаливой, очень послушной, с глазами, еще блестящими от слез, недавно отертых. Я искренно жалел ее.
Я поехал к полковнику, он принял меня в маленькой гостиной на первом этаже. Стеклянные двери были открыты и выходили в красивый ухоженный сад, полный цветов. Я наслаждался их нежным благоуханием; ветви сиреневых кустов, качаясь от ветерка, заглядывали в комнату, птички пели на деревьях, все вокруг нас дышало радостью. Мы толковали обо всем на свете, о службе, военной дисциплине, стратегии и многом другом.
Мы говорили больше часа, как вдруг раздался голос из соседней комнаты – голос молодой женщины, свежий и чистый. Она весело напевала какую-то песню.
– Замолчи, Елена! – закричал полковник, отворяя дверь. – Я занят, перестань шуметь.
– Кто там? – спросил я, будучи сильно удивлен звуками этого веселого и беспечного голоса и реакцией полковника. Я и не подумал, что вопрос мой звучит неприлично.
– Моя жена и ее сестра работают в кабинете, – ответил он.
Я решил, что поет ее сестра, молоденькая и незамужняя.
Мы продолжили прежний разговор; полковник рассказывал мне про свои военные походы, я слушал его рассеянно. Никогда еще не казался он мне таким холодно-строгим, никогда еще я не чувствовал, какую ледяную атмосферу распространяет вокруг себя этот человек.
- Предыдущая
- 48/57
- Следующая