Выбери любимый жанр

Русская проза XXI века в критике. Рефлексия, оценки, методика описания - Капица Федор Сергеевич - Страница 78


Изменить размер шрифта:

78

Поставив в центр свое отношение, автор четко показывает, что И. Денежкиной удалось выполнить поставленную задачу: написать книгу для определенной группы читателей. Признаваясь, что книгу, может быть, перечитает, автор рецензии в то же время говорит об исчерпанности темы и не видит пока для И. Денежкиной возможностей продолжения.

Рецензия заканчивается выводом, напишет ли дальше что-то новое писатель, обратившийся к молодежной проблематике. Он включает риторический вопрос, поскольку в задачу рецензии ответ не входит.

Национальная гордость

Можно было бы начать рецензию с глубокомысленного обзора современной литературы, особливо русской, но боюсь, что может это закончиться бесконечными вздохами сожаления о былых временах. Поэтому начну прямо-таки с Денежкиной, рассказ которой «Вася» и является той предпосылкой, которая сподвигла меня на написание оного текста. Писательница она молодая, подающая надежды. Даже премию в 2002 году хотели дать – «Национальный бестселлер» (как раз за книгу «Дай мне!»), но не дали. Можно, конечно, позлорадствовать на эту тему, но это – удел людей недобрых и язвительных, а к таковым я себя не имею ни малейшего желания относить. К тому же не так уж долго я несу на себе тяжесть этого мира, чтобы злобиться и язвить. Напротив, мир в моем возрасте кажется солнечным и праздничным.

Видимо, Ирина Денежкина думает примерно также. Каждое дурное явление можно рассмотреть с оптимистической точки зрения. Если вдуматься в содержание рассказа о Васе – это просто кощунство какое-то. Зеленые мужики, которые едят бомжей (так с аппетитом, надо сказать, едят), родители, то бьющие Васю, то тушащие ему об язык бычки, да и, наконец, сам «децл» Вася, неудачник с глазом из шарика для пинг-понга – жуть, да и только. Но ведь читаешь, и не плакать, а смеяться хочется. Почему? Один глубокомысленный философ определял смешное примерно так: мы смеемся, когда кажется, что мы хоть чуточку выше предмета, над которым смеемся. И каким глупым и смешным кажется нам Вася, который носит трусы из нацистского флага, постоянно бывает бит сверстниками, думает исключительно нецензурными выражениями (а чаще всего одним словом) и каждый вечер прижимает, как родную, телефонную трубку с томным голосом известной службы. Но с другой стороны – посмотрела бы я на вас в Васином положении (когда глаз уже съеден, и вместо него там торчит целлулоидный шарик, а зеленые мужики с хрустом и чавканьем смакуют бабу Аню), вряд ли в голову пришло бы что-нибудь более умное и состоящее из большего числа символов, когда творятся такие уму непостижимые вещи, а ты сидишь на теплопункте и моргаешь уцелевшим глазом. Разве можно упрекнуть в чем-то этого несчастного «децла»? Стоит ли удивляться тому, что он не читает литературные обозрения, не носит белые лайковые перчатки и не танцует вальс? Если я сейчас сделаю вывод примерно такой: «Да все подрастающее поколение сейчас такое – ни высоких стремлений, ни мудрых мыслей, ни благородных поступков. Куда мы катимся», то заведу себе, наверняка, много новых друзей из тех «КОМУ за…» и любящих обсуждать и осуждать. А если скажу – Вася, мол, наш новый герой, национальная гордость, то у меня есть возможность услышать много критики в свой адрес, касаемо того, куда качусь я. Эти две полярные точки зрения хороши, но не настолько, чтобы быть истинными. К каждому роду литературы должен быть свой особый подход. Нельзя оценивать Денежкину, как скажем Гоголя, который хотел изобразить в своей поэме «Мертвые души» Россию со всех сторон. Денежкина хотела написать так, чтобы было весело и интересно читать (так она говорила в своем интервью). И надо заметить, что это ей удалось.

У каждого должна быть книга (или книги), которую можно перелистать (перечитать) в минуту душевных волнений, семейных неурядиц, по причине хорошего настроения или просто от некуда себя деть (в случае с метро). Могу заявить – книга Денежкиной может смело претендовать на эту роль в моей жизни. Ничего не могу поделать с собой, когда открываю «Васю». Пусть у меня трижды дурное расположение духа, сдержать улыбку я просто не смогу. Нет, я не жестокая и не безжалостная, просто я люблю хороший юмор. В отсутствии вкуса Денежкину обвинить нельзя ни в коей мере. Сейчас редко встречается юмор без примеси пошлости и сальности, поэтому нужно ценить то немногое, что вызывает улыбку, а не кривую ухмылку.

Остается только надеяться, что Денежкина не потеряет этой непосредственности, не послушает тех, кто любит советовать, что писать надобно, мол так вот и так. Хотя, глупо рассчитывать на вечную молодость, вечных подростков с пивом и глобальными проблемами. Нет, не пугайтесь – никуда они не исчезнут, эти головастики в папиных широких штанах, в нацистских ботинках с красными шнурками и (чуть было не сказала с глазами из пинг-понгового мячика) добрыми намерениями. Просто напишет о них уже кто-то другой. Может, одноглазый Вася станет министром внутренних дел, сверхсекретным разведчиком или космонавтом на худой конец? Даже если станет, то Денежкина о нем больше не напишет.

4.5. Образец интервью

Людмила Улицкая

«Принимаю все, что дается»

Беседу вела Анастасия Гостева

(текст дается в сокращении)

Творчество Л. Улицкой, автора «Сонечки», «Медеи и ее детей», «Веселых похорон», в последние годы стало одним из ярчайших явлений современной прозы, привлекающих и читателя, и критику. Но наша беседа с известной писательницей любопытна вдвойне: ее ведет прозаик совсем молодой и – в отличие от Улицкой – контртрадиционный.

Анастасия Гостева (дебютом ее была книжка стихотворений «Слепые акварели», М., 1993) за короткое время обратила на себя пристальное внимание читающей публики: ее повести «Дочь самурая» и «Тгаvеl агнец», опубликованные в центральных журналах, обнаружили новую и смелую литературную индивидуальность. Так что перед нами не нейтральная череда вопросов-ответов, но внутренне напряженная перекличка «младшей» и «старшей» представительниц нынешней прозы. Ниже мы приводим фрагменты интервью с писательницей.

– Набоков в одном из своих интервью сказал, что степень таланта определяется тем, насколько способен писатель создать мир полностью вымышленный, никогда ранее не существовавший. С другой стороны, существует прямо противоположная точка зрения, что жизнь – идеальный сочинитель. Маркес признавался, что берет кусочек одной жизни, кусочек другой, третьей и получает в итоге что-то вроде коллажа. Как это происходит у Вас?

– Вы меня своим вопросом ставите в такую вилку – между Набоковым и Маркесом, – что мне остается только одно – сказать, что в этой системе координат меня и вовсе нет.

– А Вы властны над вашими героями или они «оживают» и начинают совершать непредвиденные действия и произносить неожиданные слова?

– Это бывает по-разному. Хотелось бы владеть собственным материалом полностью. Но иногда бывает, что герои перестают подчиняться. Обычно это бывает связано с какой-то моей ошибкой в построении характера. Такие неожиданности иногда бывают очень интересными.

– Например?

– Мне сейчас трудно привести пример. Как правило, в таком случае текст либо откладывается на неопределенный срок, либо у него оказывается совсем не тот конец, который я предполагала.

– Мне кажется, что любая традиция, в том числе и литературная, живет на людях. Оглядываясь назад, кого Вы могли бы назвать своими литературными учителями? Я имею в виду прежде всего личное общение. Вообще, нужна ли писателю литературная среда, общение с другими писателями?

– Не было у меня никаких литературных учителей. Живьем я видела трех великих: Пастернака, который шел по дороге в Переделкине мне навстречу, Анну Андреевну Ахматову – с ней я сидела за одним столом и не могла отвести от нее глаз, так она была величественна и классична, и еще в молодые годы как-то сидела на кухне, где выпивали и Бродский стихи читал. Я догадалась, что он гений, когда прочла его стихи, за несколько лет до того, как я его увидела, еще в 80-х годах, а живьем он мне не очень понравился. Да и манера чтения его мне тогда не понравилась. Все три встречи произошли в мои школьные годы.

Высказывание о том, что литературная традиция живет на людях, вызывает у меня сомнение. Литература – не тайное знание, передаваемое из рук в руки, от учителя к ученику. Здесь тексты работают. Конечно, есть примеры литературных школ, групп, движений… Но, во-первых, у меня природное отвращение к коллективизму, даже интеллектуальному, а во-вторых, какие в наше время были «школы»? СМОГ, и деревенщики, и концептуалисты типа Пригова? Совершенно не мое. Да у меня среди писателей и друзей-то почти нет. Я большую часть жизни провела в среде художников. И литературная среда мне вообще не нравится. Правда, я мало кого знаю.

– Цикл рассказов «Девочки от девяти до одиннадцати» описывает быт, интересы, переживания девочек начала 50-х годов. Насколько автобиографичны эти рассказы? Не учитываете ли Вы ностальгию по прошлому?

– Эти рассказы достаточно автобиографичны. Хотя, скорее, фантазии на тему, чем пережитые события. Я не знаю, каково содержание этого понятия «ностальгия» – тоска ли это по прошлому вообще, или любовь к прошлому, или его идеализация… Время моего детства – ужасное, уродливое, полное большой казенной лжи, искажения человеческих душ. Но для нас это время открытий, узнаваний, время увлечений и разной учебы, всяческих заблуждений, больших потерь и огромных приобретений… Кроме всего сказанного, прошлое вообще от меня не совсем уходит, продолжает существовать… Иногда с оттенком кошмара.

– Роман «Медея и ее дети» – семейная хроника. История Медеи и ее сестры Александры, соблазнившей мужа Медеи и родившей от него дочку Нику, повторяется в следующем поколении, когда Ника и ее племянница Маша влюбляются одного и того же мужчину, что в результате приводит Машу к самоубийству. Ответственны ли дети за грехи отцов? Как Вы относитесь к таким понятиям, как рок, судьба? Насколько мы действительно по собственной воле совершаем, что совершаем?

– Любовь, измена, ревность, самоубийство на любовной почве – все это вещи такие же древние, как сам человек. Они-то и есть истинно человеческие поступки, – животные, насколько мне известно, не совершают самоубийств из-за несчастной любви, в крайнем случае, разорвут соперника… Но у каждого времени существуют общепринятые реакции – от заключения в монастырь до дуэли, от побивания камнями до обыкновенного развода.

– Людям, выросшим после великой сексуальной революции иногда кажется, что обо всем можно договориться, отказаться от предрассудков, презреть устаревшие правила. И в рамках взаимно предоставленной сексуальной свободы сохранить брак, растить детей. Я встречала в жизни несколько счастливых союзов. Два или три раза. Подозреваю, что в таких договорных отношениях все-таки один из супругов – сторона тайно страдающая, но не имеющая иного выхода принять предлагаемые условия. Как правило, такие договорные отношения рано или поздно распадаются. Да и всякая ли психика выдерживает то, на что соглашается просвещенный разум. Это я по поводу двух любовных треугольников, которые рассматриваются в романе «Медея и ее дети»…

– А как же быть с утверждением, что принцип «свободы воли» – это основной принцип человеческого существования с момента сотворения мира?

– Это правильно, но практически почти невыполнимо. И это не расхождение между практикой и теорией, а постановка цели, которая всегда выше ваших возможностей. Поскольку, принимая принцип «свободы воли» человек берет на себя ответственность за свои действия или их отсутствие, а в противном случае он эту ответственность с себя снимает.

– Мне часто приходилось слышать такое мнение о Ваших текстах: «Все замечательно, только слишком закруглено и сглажено, слишком уж Happy end» Честно говоря, когда я в первый раз прочитала «Медею», а потом «Веселые похороны», у меня тоже возникло ощущение, что Вы, как в театре, опускаете занавес, создавая ощущение замкнутости, закрытости текста. Это происходит интуитивно, само собой или за этим стоит какая-то авторская позиция?

– Я прочла в одной рецензии более радикальное высказывание о моих текстах: «У Улицкой всегда либо happy end, либо смерть». Согласитесь, это гораздо забавнее. Как будто сама жизнь предлагает иной исход всему, кроме смерти в конце концов… Насчет занавеса – совершенно согласна. Драматургия именно в этом и заключается, чтобы вовремя опустить занавес. Потому что чуть автор зазевался – и герой умрет естественной смертью. Любой. Представляете, что бы стало бы с мировой литературой, если бы Гамлет умер от ожирения на семидесятом году жизни, Джульетта от поноса в сорок, а седобородый Ромео расшибся, упав в пьяном виде с лошади. Какая уж тут авторская позиция?

– Мне бы хотелось поговорить о так называемой «женской прозе». Как Вы относитесь вообще к делению искусства мужское и женское? Оправданно ли это? Если да, в чем основное отличие (отличия) мужской литературы от женской?

– Да, да, сто раз да. Искусство делится на мужское и женское. Деление это не носит абсолютного характера, но антропологи отлично знают, что есть народы, где традиции устного рассказа, хранения преданий несут женщины. Есть древние культуры, где функция эта исключительно мужская. Существуют женские и мужские музыкальные инструменты и даже мужская и женская музыка.

Вообще, это огромного объема проблема, проблем» Следовательская. Проблема психологическая, проблема тактическая. Я никогда не бралась это исследовать, но это в чем мы всегда можем довериться своему чувству…

Но при этом нельзя забывать о том, что сам пол, в его очевидной двузначности, не представляет собой абсолютного. Нам прекрасно известны типы «мужественных» женщин и «женственных» мужчин. А уж если перейти эти границы, то здесь открывается целая особая область «третьего» пола. Со своей эстетикой, проблематикой, системой отношений. Так что, я думаю, сегодня мы можем говорить не только о мужской и женской литературе, но также и о литературе гомосексуальной, даже не о литературе, а о культуре в целом.

– А то, что в русском контексте определение «женская проза» приобретает довольно уничижительный характер, связано с тем, что критика по преимуществу мужская?

– Думаю, что да. И совсем не с качеством русской прозы, написанной женщинами. Строго говоря, критерий «хорошая» или «плохая» гораздо важнее для меня, чем «мужская» или «женская».

– Ваши героини Медея и Сонечка кажутся очень нетипичными для русской литературы. Они являют собой пример удивительного смирения, и вместе с тем в них отсутствует уныние. Возникает ощущение, что таких женщин больше нет. С чем это связано? Раньше девочек по-другому воспитывали или времена не те?

– Знаете, как на экзамене: этот вопрос прошу заменить. Он мне не нравится. Что значит – нетипичные? А Сонечка Мармеладова – типична? А княжна Марья? А Наташа Ростова?

А что касается воспитания, то оно действительно меняется от поколения к поколению. Моя мама воспитывала меня не так, как ее воспитывала моя бабушка. Но я все-таки думаю, что очень многое зависит от характера, воспитание может направить, что-то сгладить, но характер имеет решающее значение. У меня два взрослых сына, которых я, кажется, воспитывала одинаково, но это совершенно разные люди.

– В декабре 98-го в издательстве «Вагриус» вышла Ваша книга, в которую вошла новая повесть «Веселые похороны» и рассказы, старые и новые. Мне кажется, что «Веселые похороны» – это качественно новый шаг в Вашей прозе. Во-первых, у повести замечательный ритм и заряд, чего нашей литературе сейчас очень не хватает. Во-вторых, она невероятно визуальна и музыкальна, что для человека моего – младшего – поколения является явным, редким и несомненным достоинством. В-третьих, в ней впервые, может быть, что всю историю (не такую уж и долгую) существования русской литературы о болезни, об умирании и о смерти человека говорится без надрыва и ложного пафоса, без истерики, и вместе с тем вам удается балансировать на грани сакрального и проданного, не опускаясь до уровня последнего. Это была изначально поставленная задача или текст сам так повернулся? Не кажется ли Вам, что смерть является одной из табуированных, заколдованных тем западной культуры?

– «Веселые похороны» так и были задуманы. Я написала эту книгу в 91–92-м, потом отложила, потому что мне казалось, что я не смогла дотянуться до того места, куда нужно бы. Потом я еще долго с ней возилась, сочла написанной, но все равно не дотянулась. И не дотянусь никогда. Сказала столько, сколько смогла. Речь действительно идет не только о смерти, но и об умирании.

С тех пор как я стала ездить в Америку, я не переставала удивляться тому, что у них как будто смерти нет. Она спрятана как нечто неприличное. И мне показалось, что они вообще к смерти относятся как к некоторой неприятности, которой можно избежать, если хорошо себя вести: правильно питаться, не курить и даже, может, заниматься благотворительностью…

– То есть смерть – это большая неудача, можно сказать – фатальная, а неудач стыдятся?

– Да. А у нас смерть гораздо больше вторгается в жизнь. По крайней мере, в мою. На моих глазах, на моих руках умерли бабушка, дедушка, родители. Я похоронила многих друзей. Я сидела с умирающими. Я знаю минуты, когда теплый дорогой человек превращается в холодный предмет, в видимость человека, лишнюю в мире вещь, которую надо поскорее убрать с глаз… Люди умирают по-разному. Несколько раз я увидела красоту и достоинство, с которыми уходили люди. Моя бабушка. Моя старшая подруга. Другие уходили мучительно и малодушно. Смерть – одна из важнейших точек каждой жизни. И я с ней работаю. Сколько могу.

– Действие повести «Веселые похороны» происходит в Нью-Йорке в среде русской эмиграции. Я знаю, что у многих это вызвало раздражение. Причем, если обобщить эти претензии, случится примерно следующее: «Эта среда изображена чрезвычайно точно. Я ненавижу эту среду. Поэтому мне это не нравится». Что побудило Вас написать о русских в Нью-Йорке, чем обусловлен выбор места?

– Эмиграция – такое место, где все обостряется: характер, болезни, отношения. История Алика – история моей жизни. Даже не одна, а несколько. И она могла происходить в России. Очень похоже, но все-таки по-другому. На американском фоне наша российская смерть ярче себя проявляет. Так мне кажется.

– В этой повести есть еще один, шокирующий некоторых момент – соседство смерти и эротики. Это тоже сделано для контраста или здесь какое-то иное сообщение?

– Кажется эти понятия в конце века настолько слились, что это «Анатос» звучит сегодня как одно слово. Что касается меня, я занимаюсь, по сути дела, прикладной антропологией, то есть романы пишу. И меня в этой связи больше, чем эрратическое исследование, занимает тот факт, что в каких-то там африканских племенах в день похорон мужа его вдова проходит через руки всех желающих дееспособных мужчин. Как прикажете это понимать? Не знаю. Антропология строит версии…

Ситуация, при которой современная женщина, только что похоронившая своего любовника, оказывается немедленно в объятиях нового мужчины, не кажется мне психологически невероятной.

– В ваших текстах важное место занимают сны, события, происходящие на зыбкой границе между миром зримым и не зримым. Вы внимательно относитесь к таким вещам в Вашей жизни?

– Граница, которую Вы, вероятно, имеете в виду, чрезвычайно меня занимает. И по своей природе я, кажется, отношусь к породе людей, из которых образуются медиумы, всякого рода мистики, вплоть до уличных гадалок. По астрономическому знаку я принадлежу к Рыбам, если Вам это что-то говорит. Для меня мир сновидений и смежные с ним миры очень важны. Я многое оттуда получаю. При этом я человек рациональный: как всякий, кто занимался научными исследованиями, – а такой период, хоть и краткий, в моей жизни был, – сильно была заражена позитивистской методологией.

Я пристально оберегаю границы моей личной нормы: я знаю, как близко подходит к безумию и иного рода деструкции всякий, кто стремится заглянуть в замочную скважину сопредельного мира. Многие ищут входов туда при помощи психотехник разного вида, фармакологических средств, вплоть до мощных наркотиков. Я не ищу. Раз и навсегда для себя установила – что дают, то принимаю, но ничего не хочу сверх того.

– Как Вам кажется, существует ли такая вещь, как «дух времени», и если да, то считаете ли вы важным пытаться отразить его в своих произведениях? Как Вы могли бы охарактеризовать «дух настоящего»?

– Да. Есть дух времени. И вкус его, и запах. И музыка. А также грехи, заблуждения и соблазны. Лучшее, что по этому поводу сказано, – у апостола Павла: «Не сообразуйтесь с духом времени сего – преобразуйте его».

Задачи отражать современность у меня нет. А если бы я на это претендовала, то меня бы непременно поставили на место: многие критики считают меня старомодной. Впрочем, я думаю, что быть модным – гораздо более рискованно. Мода меняется быстро. Не заметишь, как из моды выйдешь.

Лет пятнадцать тому назад я сидела у одной пожилой кинематографической дамы в кинематографическом доме. Пришла ее внучка с подружкой, очень умненькие современные девочки. И хохочут. Им очень забавной показалась лифтерша, которая дежурила у них в подъезде. В холстинковом платье, в шляпке и чуть ли не в нитяных перчатках. Мисюсь, где вы? Или бедная Лиза? И еще на машинке стучит. А воротничок кружевной… А на воротничке ну чуть ли не камея…

Действительно, обхохочешься – лифтершей у них работала одна из образованнейших женщин России: ученый-«классик» (в ту пору – тридцатилетняя) делала тихонько новый перевод из Аристотеля. Дух времени требовал нового перевода Аристотеля – чтобы эти две юные интеллектуалки смогли его слегка понять и при случае в компании современных молодых людей вставить словечко про умное…

В чем он, дух времени? Разве кто-нибудь может ответить на этот вопрос? Моя бабушка, следуя духу предреволюционного времени, помогала устраивать какой-то побег из Лукьяновской тюрьмы, а потом сбежавшие революционеры засадили в тюрьму полстраны, включая и моего деда. Я про себя думаю: родись я в те годы, непременно листовки бы разбрасывала. Ведь даже умные люди иногда поддались зову времени, например, «задрав штаны бежать за комсомолом». Так что я осторожничаю, с духом времени не заигрываю. Отвечаю на вопросы, которые того требуют, как я могу. И знаю, что сейчас, в наше время, чтобы испортить, себе репутацию, достаточно признаться, что общепринятая мораль, основанная на десяти заповедях, не представляется смехотворной и старомодной ерундой. Вот этого уж точно радикальные критики не простят. А это высказывание, между прочим, требует некоторого мужества, потому что мало кому хочется выглядеть смешным.

– И все-таки, что кажется Вам самым выразительным качеством, знаком нашего времени?

– Знаете, у некоторых видов насекомых наблюдают такое явление, когда не достигшие состояния «имаго» личинки начинают размножаться и производят личинок же. Наша нынешняя культура – она несколько личиночная, подростковая. Я не первая, кто отмечает эту инфантильность. Я не хочу сказать, что это плохо. Я даже могу допустить что эту инфантильную культуру скоро сменит культура «старческая». Ведь с повышением уровня жизни (не у нас!), удлинением продолжительности жизни (опять-таки не у нас) доля пожилого населения будет значительно превышать долю «молодых». А это тоже не подарок.

– Вы знаете, мне кажется, что если рассматривать эту культуру как подростковую, то это те подростки, которые описаны в романе Стругацких «Хромая судьба». Другая человеческая порода. Но Вы сами где находитесь?

– Я как раз сейчас и пишу книгу о старости и об интересных для меня вещах, обрывающихся для старого человека, который постепенно начинает выпадать из реальной жизни. Вот моя старуха, сидит на стуле с дыркой в сиденье, бессмысленно улыбается… А что происходит с ее онемевшей для здешнего мира душой, где она, между жизнью и смертью?

– Многие, если не большинство Ваших героев – евреи. Если не возражаете, я бы хотела немного поговорить на эту тему. Кем Вы себя ощущаете в большей степени: еврейкой или русской? Как это сказывается на таких произведениях? В Вашем рассказе «Второго марта того года…» есть такие слова: «Какое-то темное жужжание слышала она вокруг, то было жукастое темно-коричневое “ж”, выползающее из слова “жидовка”…» И там же дальше: «…теплая медная пластинка с фамилией Жижморский, их ужасной, невозможной, постыдной фамилией». Для меня антисемитизм – это что-то из прошлого, среди моих ровесников евреем быть модно, мои знакомые меняют свои русские фамилии на еврейские фамилии своих бабушек и прабабушек. Как Вам кажется, что произошло, что является причиной такого поворота на сто восемьдесят градусов?

– Какой восхитительный вопрос. Знаете, что меня привело в восторг: неужели я дожила до времени, когда антисемитизм вышел из моды? Ваши слова о том, что среди ваших сверстников стало модно быть евреем, Ваше высказывание о повороте на сто восемьдесят градусов – не заблуждение ли это? Вы вращаетесь в каких-то небесных сферах? Я думаю, что с антисемитизмом у нас в стране по-прежнему все в порядке.

Я еврейка. Действительно, среди моих героев немало евреев. Их было немало в моем окружении в детстве. Замечу, что семья была по преимуществу еврейская. Были две русские невестки в доме, Таня и Тамара. Обе они очень любили мою бабушку, и вообще никаких межнациональных проблем в доме не было.

Но снаружи был враждебный мир – так я его девочкой воспринимала. В пятьдесят третьем году мне было десять лет. Родителей тогда с работы выгнали. Мама судилась, чтобы ее восстановили на работе. А меня отправили на лето в шахтерский поселок под Тулой к одной из невесток, к Тане. Мама боялась, что всех арестуют и вышлют. Уверена, что, случись такое, Таня меня у себя оставила бы.

В рассказе «Второго марта того года…» много автобиографического. Во всяком случае, я была той девочкой, которой умирающий от рака прадед пересказывал библейские истории. Эта картинка с годами делается все существенней. Собственно, не это ли есть культурное наследство, помноженное к тому же на любовь? Дед, конечно, знал оба еврейских: и идиш, и иврит, моя мама понимала, но не говорила, а я уже и не понимала. Только когда стала в школе немецкий изучать, догадалась, что идиш похож на немецкий… Но я помню пасхальный сейдер, видимо, пятьдесят второго года, последнего года жизни прадеда. Это было очень красиво, и историю об исходе я уже знала – благодаря прадеду…

Национальная идентификация еврейской девочки в 50-е годы – это, уверяю Вас, сюжет. Я его прожила остро. Это значило быть не хуже и не лучше, а быть другой… Хотелось быть как все… Время от времени мне давали понять во дворе, что я от них отличаюсь. Причем у меня были хорошие отношения с подружками по двору, но было нечто непреодолимое… А потом мне перестало хотеться быть как все. Вместо внешнего образовался внутренний мир, и чтение стало занимать огромное место в жизни.

Изгойство, даже в легкой форме, способствует внутреннему напряжению.

И я попыталась поделиться своими мыслями по этому поводу с уважаемыми читателями. Возможно, это имело для меня терапевтический результат. Мне кажется, что этой болезнью – переживанием своего еврейства – я больше не болею. Давно перестала ощущать еврейство как роковую неприятность. Оно не кажется мне сегодня ни преимуществом, ни заслугой, ни неприятностью. Более того, я настолько в этом смысле здоровый человек, что к антисемитам не испытываю никаких острых чувств. Да ради Бога, хотите ненавидеть евреев, пожалуйста. Только законы соблюдайте, которые запрещают преследование людей по национальному признаку. Никто не обязан никого любить. Но это было рекомендовано. Один человек говорил: дети, любите друг друга. Я думаю, Он прав.

(Здесь я должна сделать небольшое отступление. На следующий день после этого разговора я узнала, что в Петербурге прекратил свое существование журнал «Постскриптум». Причина? Один из постоянных авторов журнала (не буду называть имен) написал крайне антисемитскую статью. Два члена редколлегии журнала сочли невозможным ее публикацию. Третий настаивал на этом. Итог – журнала больше нет. А антисемитизм и впрямь никуда не делся. – А.Г.)

– Наверное, будет правомерно сказать, что одним из главных героев почти всех Ваших произведений является семья. Тайна взаимоотношений между мужчиной и женщиной и таинство брака. Семья как непрерывная работа. Что Вас привлекает в этой теме? Почему она важна для Вас?

– Семья – важная часть жизни. Сейчас мир бурно меняется, это касается и взаимоотношений между мужчиной и женщиной, и самой семьи как институции. Возможно, что семейные ценности кому-то представляются устаревшими. Я ими очень дорожу. Мне кажется, что роль семьи в советское время была особенно велика. Именно в семье можно было найти подлинные ценности, в отличие от фальшивок, которыми кормили людей всюду – от яслей до кладбища. А можно было и не найти. У нас была хорошая семья. Дом. Стол, за который усаживалось одиннадцать человек. И белая скатерть, и уважение к старшим, и забота о младших…

– Давайте поговорим о кинематографе. Вы периодически работаете в качестве сценариста. По Вашему сценарию был снят фильм «Сестрички Либерти», Вы принимали участие в написании сценария к новому фильму «Умирать легко», скоро должны начаться съемки фильма по Вашему рассказу «Бронька». Двадцать-тридцать лет назад написание сценариев к художественным и документальным фильмам позволяло удержаться на плаву и заработать денег многим официально не признанным поэтам и писателям. Чем это является для Вас? Что дает как прозаику?

– Сценарист и писатель – разные профессии. В сценарной работе гораздо больше математики, если так можно выразиться. Мне нравится писать сценарии, но это мало соотносится с прозой. Совершенно другие задачи. Сценариев я написала множество, но поставлено только два с половиной художественных фильма и несколько мультипликационных. Больших удач не было. Скорее наоборот. Льщу себя мыслью, что фильмы делают режиссеры, а не сценаристы. Я кино люблю и очень хотела бы, честно говоря, снять. Но на это уже нет времени жизни.

– Насколько я знаю, у Вас есть детские сказки, которые в скором времени должны быть изданы в Европе. Что вас побудило начать писать для детей и будут ли они изданы в России?

– Есть детская книжка «Сто пуговиц», года восемьдесят четвертого, кажется. И сказок некоторое количество. И даже пьесы для детей. Я начинала писать, когда мои дети были маленькими, в сущности, для них. Они росли, и я росла. Теперь все стали большими… В России мне никто не предлагал издавать детские книги. А я издателей не ищу. Они сами образуются.

– Вы много ездите. Что Вам как писателю дают эти поездки? На Ваш взгляд, есть ли сейчас разница между положением писателя в России и на Западе? Есть ли разница в отношении к литературе здесь и там? Есть ли разница в читателях?

– Я всегда очень любила ездить, хотя всегда тяжело переживала момент отъезда. Мои домашние знают, как я страдаю, отрываясь от дома. Самым грандиозным путешествием была поездка в Среднюю Азию в семьдесят первом, кажется, году. Впервые я почувствовала, что совершаю путешествие не в пространстве, а во времени.

С восемьдесят шестого я провожу каждый год несколько недель в Нью-Йорке. Америка дала мне новое ощущение здоровья и болезни человечества. Я знала, что общество, в котором мы живем, совершенно искаженное и люди деформированные, и Америка дала мне возможность лучше понять собственную страну. Я не хочу сказать, что Америка есть эталон здоровья, но глупая честность мне милее умной подлости. А тем более глупой.

Для писательского моего дела поездки последнего времени очень полезны, они дают мне убежище для работы – раза три я получала европейские стипендии и в тишине и покое несколько месяцев работала в очень хороших условиях. Как советские писатели в прежние времена в Домах творчества. С той разницей, что мне не надо было за это ничем платить – ни на партсобрания ходить, ни дружить с негодяями.

Никакого вхождения в современную европейскую культуру у меня не происходит – для этого я слишком плохо знаю языки. Общение даже с такими блестящими представителями европейского писательского мира, как Клод Дюнетон, ограничено моим убогим английским, хотя и этим общением я очень дорожу. Несколько недель в Фельдафинге я провела в обществе венгерского писателя и сценариста Андраша Форгаша – общение было очень интересным, но тоже не совсем полноценным. Все по той же причине. Большинство моих контактов на Западе – слависты.

Мне трудно судить о разнице в положении писателей в России и на Западе, поскольку я достаточно плохо знаю и тех и других. Предполагаю, что много общего. И чем дальше, тем будет больше. Сегодня мало кто из писателей обеспечивает свое существование только своим ремеслом. Обычно преподают где-то, служат. Я живу в районе писательских домов на «Аэропорте» и могу свидетельствовать, что это весьма грустная картина – проживающие кое-как свой век бывшие советские знаменитости, которым сегодня и гроша не дают. Представьте себе, Семен Бабаевский, автор «Кавалера Золотой Звезды», когда-то издававшейся миллионными тиражами, в потрепанных брючках, с пенсией в двадцать долларов. А ведь он про себя думал, наверное, что он большой писатель? Да, простите, Вы просили о писателях, а я Вам о Бабаевском…

Разница в отношении к литературе постепенно выравнивается: то есть пропорции жанров сближаются. Огромное количество полок в книжных магазинах посвящено, условно говоря, принцессе Диане, астрологии, дизайну и диетологии, разного рода популярной литературе, детективу и бульварному роману. И немного – тому, что мы называем серьезной литературой. Классику покупают главным образом студенты, которым надо экзамены сдавать. Существует также идея хита, бестселлера. В нашей стране в последние годы тоже к этому незамысловатому приему подобрались. Разумеется, это хорошо организованная рекламная кампания. Покупатель (читатель) доверчив. Но наш – более доверчив. Зато наш – беднее. Но привычка к чтению у нас в стране не окончательно еще выветрилась – это в плюс. Прогноз мой такой – читать будут, но все меньше. Однако какой-то процент «хороших читателей» останется и в будущем.

– Сергей Довлатов говорил о себе: «Я этнический писатель, который живет за 4000 миль от своей аудитории». С одной стороны, известны примеры, когда случался бум на какую-либо национальную литературу, как это было с латиноамериканской. С другой стороны, если речь идет о русской литературе, многие сетуют на то, что спрос и интерес к ней на Западе значительно упали, что если не считать славистов и узкой группы интересующихся, то из русских авторов читают исключительно Толстого и Достоевского. Как Вам кажется, насколько правомерны такие утверждения? В чем причина того, что русские писатели редко становятся популярными на Западе?

– Это совершенно справедливо – русская литература не в моде. Закрываются кафедры славистики. Специалисты по Достоевскому и Толстому либо меняют профессию, либо кончают самоубийством. Причин тому, что русская литература не пользуется популярностью, множество. Я думаю, что одна из них – политическая. Непопулярная политика. Непроглядная глупость экономики. Безответственность руководителей. Не то что Запад нас, мы и сами себя не очень любим. И новое поколение «безоговорочно выбирает “Пепси”». Это у нас, а Европа и Америка хлебают «Пепси» уже довольно длительное время. Я допускаю, что скоро их потянет на кисленькое. Несколько лет тому назад в моде была Африка, потом Китай. Возможно, когда-нибудь снова накатит мода на Россию.

– В Советском Союзе было принято говорить о «литературном процессе», в Америке, напротив, говорят о «Literary presence» – «литературном присутствии». Последнее подразумевает, во-первых, локальность ситуации, во-вторых, если представить это графически, процесс – явление линейное, а присутствие требует как минимум плоскости, то есть это уже совершенно другая система координат. Что, на Ваш взгляд, сегодня имеет место в русской литературе?

– Мне предста

78
Перейти на страницу:
Мир литературы

Жанры

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело