Три вора - Нотари Гумберто (Умберто) - Страница 1
- 1/26
- Следующая
Гумберто Нотари
Три вора
Часть первая
І
Тапиока, просыпаясь, ощутил жестокие схватки под ложечкой.
Но мозг его, еще отуманенный сном, отказывался установить с точностью, терзаются ли это его собственные внутренности или чьи-либо чужие.
Он принялся тереть веки со свирепой энергией прачки, стирающей белье; затем вскочил и сел на своем ложе, составленном из разнокалиберных ящиков, и, насторожившись, прислушался к тому, что происходит у него внутри.
Сначала урчание, затем острая сверлящая боль заставили его привскочить.
– Черт побери! – воскликнул он удивленно и несколько озабоченно. – А ведь брюхо-то у меня болит!
За свое сорокапятилетнее существование Тапиока ни разу не хворал; даже простуды не схватывал.
Естественно поэтому, что это первое физическое страдание не столько взволновало, сколько изумило его.
Тапиока со всей силой сосредоточения искал причины необычного зла. Вдруг он основательно хватил себя кулаком в лоб: словно яркий луч света ворвался в его черепную коробку.
– Ах, скотство! – проворчал он. – Да я же ничего не ел вчера…
И улыбнулся, довольный разгадкой.
– Голоден я, – продолжал он, беседуя, очевидно, с теми подобиями одежды, которые он привлекал к себе с намерением одеться. – Просто голоден… и больше ничего…
Он отбросил прочь грязный рваный ковер, служивший ему одновременно и простыней, и одеялом, и натянул на себя старую синюю рабочую блузу, потертую и выцветшую, заменявшую в туалете Тапиоки сорочку.
Пара штанов из оливкового цвета бумазеи, старинного фасона, узкие в коленях и расширяющиеся трубой книзу, засаленные и лоснящиеся, словно служили десяти поколениям железнодорожных смазчиков; куртка, пострадавшая в житейских боях не менее, чем отбитое у врага знамя; пара башмаков, словно извлеченная из-под развалин землетрясения, и фуражка механика с длинным кожаным козырьком, составляли весь гардероб Тапиоки, хранившийся тут же на земле, в ногах постели, рядом с черепком, наполненным водой для его приятельниц-кошек, свободно проникавших с крыши на чердак через выбитые рамы слухового окна.
Одевшись, Тапиока присел на толстую балку, перерезывавшую наискось его убежище, лишенное – нужно ли об этом упоминать – всяких признаков иной мебели.
«Где бы это поесть?» – спрашивал он сам себя, созерцая паука, оживленно работавшего над плетением невидимой сети между балкой и капитальной стеной.
Для Тапиоки не так-то легко было ответить на подобный вопрос.
Хотя он знал хорошо, что у него нет ни чентезима, он машинально обшарил все карманы своего платья.
Единственное, что он оттуда извлек, был небольшой кусочек сигары.
Тапиока разломил его пополам: одну половину положил обратно в карман, другую в рот. Смачно пережевывая жвачку и медленно глотая наркотическую слюну, он принялся размышлять.
Дела шли плохо, положительно, из рук вон плохо. За целую неделю все предприятия терпели крушение одно за другим.
Ремесло отказывалось кормить.
Тапиока, как добрый, старый вор, создавший собственными усилиями свое положение, чувствовал себя несколько обескураженным.
Покинуть профессию представлялось невозможным: в его годы не меняют так легко жизненного пути.
Да и что мог бы он предпринять? Он не знал никакого ремесла, кроме воровства, и всю свою жизнь занимался почти исключительно воровством.
О родителях своих он имел сведения настолько неполные, что не раз, вспрыснув удачный исход хорошего «дельца», объятый своеобразной тоской по родине, он сокрушенно качал головой и умиленно бормотал:
– И подумать только, что среди всего этого народа, который я обобрал, мог находиться мой Дражайший тятенька.
При этом подозрении Тапиока, несмотря на всю свою разбойничью закоренелость, чувствовал, как увлажняются его глаза и нежность наполняет сердце, нежность, напоминающая ту, какую испытывают преступники к животным, обреченным разделить их существование.
Тапиока вырос среди подонков общества, среди всякого рода «бывших людей»: жуликов, громил, убийц и бродяг, ютящихся в узких кривых улочках смрадного городского предместья, где на жирном навозе человеческой нищеты и обездоленности пышно расцветают кровавые цветы разбоя и тянутся вверх густые бледные всходы проституции. Маленьким мальчишкой он принимал участие в самых рискованных и преступных ночных операциях, выполняя роль «сигнала опасности» и получая в вознаграждение неуловимо малую часть добычи.
Впоследствии, с другими своими сверстниками, он занялся промыслом более самостоятельным и более доходным, избрав себе специальность дачного и деревенского вора.
Лишенный не только нравственного воспитания, но и каких-либо зачатков образования, очутившись с самого юного возраста вне семьи и вне закона, не зная ни контроля, ни узды, предоставленный всецело на волю своих инстинктов и примеров среды, в которой он родился и рос, он смотрел на воровство, – да и не мог смотреть иначе, – как на действие не только узаконенное потребностями его желудка, но и необходимое для развития его личности, для проявления его ума, для использования его сил и талантов.
Словом, Тапиока, когда ему исполнилось пятнадцать лет, имел представление о жизни подобное тому, какое имели первобытные обитатели земли или имеют сейчас дикари центральной Африки, которые, видя вокруг себя леса, животных, деревья, плоды, берут и убивают все, что нужно для поддержания жизни. В своих длинных экскурсиях по деревням, соседним с предместьем, где он жил, он тоже встречал сады, плоды и животных.
Все это было в его распоряжении: стоило протянуть руку – и Тапиока брал. А если огороды охранялись? Если курятники запирались, двери замыкались засовами и замками, фермы и сады огораживались заборами или изгородями из колючей проволоки? Тем лучше: к инстинкту приходилось присоединять хитрость, ловкость, смелость. И Тапиока, обманывая бдительность сторожей, перерезая проволочные заграждения, перелезая стены и взламывая двери и окна, находил особую прелесть в этой борьбе с препятствиями, подобно негру или краснокожему, который, чтобы овладеть диким зверем или грузом каравана, ставит западни, устраивает засады и дерзко идет навстречу опасностям.
И если бы кто-нибудь в то время сказал Тапиоке, что все, что он предпринимал для своего прокормления и развлечения, – предосудительно, – он расхохотался бы ему в лицо: настолько его образ действий казался ему логичным и естественным.
Но когда он пришел в возраст и стал понимать, что так называемые цивилизация и прогресс установили иные способы обеспечения жизни, более сложные (или, как утверждают люди, более честные), чем те упрощенные и бесчестные, которыми он добывал все ему необходимое и приятное, Тапиока приостановился в некоторой нерешительности.
Работать?
Но он работал, право же, работал в поте лица…
Что же? Переменить, значит, род труда?
Какой же выбрать?
Рабочего, крестьянина, торговца? И он пробовал понемногу то одного, то другого, частью из духа подражания, частью из любопытства, частью, чтобы избежать тюремной жизни, которой он отведал и которая ему пришлась не по вкусу, частью, наконец, из желания видеть и чувствовать себя «уважаемым».
Но все занятия, за которые брался Тапиока и которые он последовательно бросал, явились для него сплошной цепью разочарований.
«Удивительная вещь! – размышлял он не раз в своем благодушном и склонном к философии мозгу, – как эта работа, которую «господа» называют «честной», отбивает всякую охоту работать…»
И на самом деле, Тапиока, отличавшийся от природы характером подвижным и деятельным, чувствовал, как он мало-помалу превращается в лентяя и лодыря.
Особенно быстро утомила его фабрика.
Однообразная фабричная работа, изо дня в день, из недели в неделю, столько-то часов в сутки, хочешь не хочешь, раздражала его нервы, вызывала к себе отвращение и ненависть.
- 1/26
- Следующая