Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души» - Анненкова Елена Ивановна - Страница 45
- Предыдущая
- 45/50
- Следующая
Герои второго тома, вовсе не размышляющие о религиозных предметах, берутся Гоголем если не в переломный момент их жизни, то в преддверии перелома, возможность и неизбежность которого они ощущают в разной степени. Но автор знает, что языческая сторона жизни Петуха, скука Платонова, растерянность Хлобуева, желчность Костанжогло — знаки инстинктивной или осознанной неудовлетворенности либо собственной жизнью, либо жизнью внешней, которая далека от стройности и порядка и потому несет в себе потенциал разрушения. Автор готов заглянуть в будущее героя, предвидеть дальнейший его путь, т. е. наметить возможную эволюцию, следовательно, допустить, что и во внутреннем, душевном его мире могут произойти определенные перемены.
Петр Петрович Петух кульминационно завершает ряд тех гоголевских героев, которые любят и умеют не только вкусно поесть, но и вкусно пожить. Уже отмечалось, что образ еды — это некая константа гоголевского творчества. Но никто, даже старосветские помещики, не едят столько и так, как Петух, случайно встретившийся Чичикову в его очередном путешествии по российским просторам.
Чичиков видит Петуха на озере, во время ловли рыбы: в неводе «вместе с рыбою запутался как-то круглый человек, такой же меры в вышину, как и в толщину, точный арбуз или бочонок» (VII, 47). А. Х. Гольденберг обратил внимание на то, что мотив «круглого человека» чрезвычайно важен: с кругом в утопических текстах издавна связано представление о полноте и самодостаточности жизни. При этом исследователь напоминает толстовскую характеристику «круглого» Платона Каратаева, которому свойственна естественность и близость к стихийным началам природной жизни [93]. Исследователь указал и на цвет одежды гоголевского героя, сливающий его с природой, — «травяно-желтый нанковый сюртук, желтые штаны». Уподобление Петуха рыбе, бочонку, арбузу ставит под сомнение (или, во всяком случае, умаляет) духовное начало в этом персонаже, в нем явственно акцентирована некая языческая растворенность в природе. Но изображен он таким образом, что читателю не хочется размышлять, духовен Петр Петрович Петух или нет. Он абсолютно самодостаточен. Аналоги этого образа можно найти в истории культуры: можно вспомнить раблезианское утверждение еды, телесности. С. А. Гончаров справедливо видит в описании имения Петуха «народный вариант утопии»: «Гостеприимство, гастрономическое изобилие, веселье и беззаботность, праздность, опоэтизированные песней, изображают особый вариант полноты жизни и вызывают ассоциации со „Сказанием о роскошном житии и веселии“ и другими сказочными утопиями» [94].
Выявляя фольклорные ассоциации в гоголевском тексте, А. Х. Гольденберг обращает внимание на имя героя (в народных языческих воззрениях петух почитался эмблемой счастья и плодородия), на использование сказочных чисел (из множества пойманной рыбы Петух выделяет «щуку и семь карасей», за обедом подкладывает на тарелку Чичикову «чуть ли не двенадцать ломтей»); на постоянное употребление героем присловий, поговорок, пословиц.
Только ли в этой органичной связи с природной жизнью заключается своеобразное обаяние гоголевского героя? Думается, важно и другое. Умение Петуха отдать должное телесной жизни предстает у Гоголя в особой форме. Словами обжорство, чревоугодие не хочется характеризовать Петра Петровича Петуха. Он так рассказывает о разнообразных блюдах (заказывая их повару, угощая гостей, съедая одно кушанье за другим), что в конечном итоге его речи становятся прославлением земной жизни, следовательно, прославлением Божьего творения. В действиях Петуха и его окружения во время трапез проступает своеобразная красота: расторопность слуг, радушие и остроумие хозяина не компрометируют материальную сторону жизни, а, напротив, ее поддерживают, даже поэтизируют как естественную составляющую бытия в целом. Наиболее значимо то, что антиподом обильным трапезам в гоголевском контексте оказывается скука. Конечно, в устах Петуха объяснение скуки, которую испытывает Платонов, звучит комично: «Да отчего же скучать? Помилуйте!» сказал хозяин. «Как отчего? — оттого, что скучно!» — «Мало едите, вот и все. Попробуйте-ка хорошенько пообедать. Ведь это в последнее время выдумали скуку. Прежде никто не скучал. <…> Да и не знаю, даже и времени нет для скучанья. Поутру проснешься, ведь тут сейчас повар, нужно заказывать обед, тут чай, тут приказчик, там на рыбную ловлю, а тут и обед. После обеда не успеешь всхрапнуть, опять повар, нужно заказывать ужин; пришел повар, заказывать нужно на завтра обед. Когда же скучать?» (VII, 51). Скучать, действительно, некогда.
Но не случайно мотив скуки появляется несколько раз и, как правило, в гастрономическом контексте. Скучает Платонов, наделенный «необыкновенной красотой», «стройным, картинным ростом, свежестью неистраченной юности» (там же). В христианской системе ценностей уныние — большой грех. Скука в этом контексте может быть истолкована двояко. Красивый, здоровый молодой человек, предающийся скуке, может оказаться близок к унынию; скучая, он «гневит Бога», не умея ценить данный ему дар жизни. Инстинктивно это ощущая, Петух предлагает свой рецепт, единственный находящийся в его распоряжении, — поесть, отдать должное жизни; хотя бы таким образом оценить предоставленную человеку возможность порадоваться бытию, ощутить веселье духа, созерцая Божье творение.
Однако читатель сознает, что можно находить свою прелесть в этом царстве еды лишь до тех пор, пока материальный мир не заявит свои права на человека целиком, не станет деспотичным. К тому же телесное обаяние этого мира обострено предчувствием и даже знанием того, что «гармония» Петуха находится на грани исчезновения. Автору известно то, что неведомо герою: как только Петух отправится в Петербург, он потеряет, растратит и так уже заложенное имение. Логика истории всегда оказывается безжалостнее и сильнее логики утопии, тем более позволительно или даже необходимо хотя бы на какое-то время отдаться иллюзии гармоничного мира.
А если отыскивать иной смысл, заложенный в скуке Платонова, то можно предположить, что в ней проступает непонятное пока самому герою скрытое томление духа. Богат, красив, молод, а скука одолевает, значит, душа требует иных занятий, иных размышлений.
Костанжогло, который является наиболее любопытным и неожиданным из новых героев Гоголя, вначале лишь упомянут, похвально охарактеризован и только затем появляется сам. «Уж лучше хозяина вы не сыщете» (VII, 57), — говорит Платонов Чичикову. В тексте рядом с фамилией сразу называется имя и отчество — Константин Федорович. Константин — от латинского стойкий, постоянный, Федор — по-гречески дар Бога, следовательно, отчество Федорович можно истолковать как Богоданный. Поясняя имя гоголевского героя, А. Х. Гольденберг высказывает предположение, что греческая фамилия персонажа находится в русле ономастических традиций фольклора и древнерусской литературы: в русском эпосе можно встретить упоминание греческих царей, при этом всякий царь православного Востока — непременно Константин Самойлович или Константин Боголюбович. Опираясь на наблюдения Г. Н. Кондратьевой и К. В. Чистова, исследователь напоминает, что среди «избавителей» (героев социально-утопических легенд) фигурирует царевич Константин; Гоголь, именуя своего героя, столь для него значимого, не мог не учитывать этот круг традиционных ассоциативных значений [95].
Фамилию для своего персонажа Гоголь также выбирает не сразу. В более ранних редакциях она звучала иначе — Скудронжогло, Попонжогло; но, как мы видим, звучание этих фамилий однотипно. Все указывают на нерусское происхождение героя, отмеченное и в тексте: «Он был не совсем русский. Он сам не знал, откуда вышли его предки. Он не занимался своим родословием, находя, что это в строку нейдет и в хозяйстве вещь лишняя» (VII, 61). В этом авторском, как будто беглом пояснении все важно. Деловитость, самодисциплина, практицизм Костанжогло — черты, не самые характерные для русского менталитета, во всяком случае не самые распространенные. Но предки его, откуда бы ни вышли, давно живут в России, и заниматься родословием — дело неблагодарное, не только потому, что мешает хозяйству, но и потому, что вряд ли даст окончательный результат. Россия многое впитала в себя, перерабатывала, сама менялась, меняла заимствованное. Гоголя, может быть, и интересовало более всего то, что получается в результате всех изменений, возможен ли плодотворный синтез своего и чужого. Позже, создавая свою «пару» — Обломова и Штольца — И. А. Гончаров будет размышлять над теми же вопросами. Но показательно, что герой Гоголя — не из немцев, которые в фольклорной традиции изображались с неизменной иронией. «Свое» и «чужое» в Костанжогло — это русское, и греческое (т. е. не совсем чужое), и еще какое-нибудь, о котором, с точки зрения и автора, и героя, гадать не стоит.
93
Там же. С. 48.
94
Гончаров С. А. Указ. соч. С. 116–117.
95
Гольденберг А. Х. Указ. соч. С. 41.
- Предыдущая
- 45/50
- Следующая