Эвмесвиль - Юнгер Эрнст - Страница 28
- Предыдущая
- 28/101
- Следующая
Для анарха мало что изменится, когда он сбросит свою униформу, которую носил отчасти как шутовской наряд, отчасти — как камуфляж. Она прикрывает его внутреннюю свободу, которую в такие переходные периоды он будет осуществлять вовне. Это отличает его от анархиста, который, по сути несвободный, начнет буянить — и так будет продолжаться, пока на него не наденут еще более тесную смирительную рубашку.
Оба караульных, которым я до сей поры мог приказывать от имени Кондора, теперь будут подчиняться непосредственно мне — то есть я их себе подчиню. Я велю им разрядить карабины и отнести боеприпасы в безопасное место. Потом я смогу с ними посоветоваться, и не потому, что мне нужен их совет, а потому, что это производит лучшее впечатление. Я изучал деятельность таких советов. Много болтовни, но всегда находится один человек, который знает, чего он хочет, и у которого припасена дубина. От нее-то в конечном счете все и зависит.
Наверное, я еще раз пошлю их разведать, как далеко зашли дела наверху, на касбе, и внизу, в городе. Нет ничего опаснее, чем доверять пустым слухам: не ровен час окажешься в роли осла, который решился ступить на еще слишком тонкий лед. La journée des dupes[121] — это тоже одна из фигур, которые повторяются.
Китаец — прирожденный квиетист; его я пошлю в город — там он не будет привлекать к себе внимания. Небеку же присуща некоторая агрессивность; он больше пригодится на касбе. Он должен будет сказать мне, видел ли труп Кондора. И: «Взглянул ли ты на лицо, а не только на сапоги? Но главное: кто теперь — наверху — играет первую скрипку?»
Не исключено, что Небек там чем-нибудь поживится; он, собственно, вправе так поступить. Я должен принять в расчет и то, что он начнет тянуть канитель. Китаец, возможно, вообще не вернется, а продаст свой карабин в городе и останется у Пинь-Син. Он тоже имеет на это право, а я в результате отделаюсь от него.
Наверное, я сам отпущу обоих со службы; они мало чем могут способствовать моей безопасности и скорее обременят меня. Я почти каждого считаю потенциальным предателем — это характерный для меня недостаток, но оказалось, что он идет мне на пользу. В большинстве случаев даже пыток не требуется, чтобы люди донесли на тебя. Впечатление такое, будто им это даже нравится: они делают это задаром.
Вероятно, в моем распоряжении будет достаточно времени, чтобы разведать, что происходит и насколько основательных чисток следует ожидать. Как бы то ни было, мне придется на какой-то период уйти под воду. Каждый благоразумный человек в Эвмесвиле считается с такой возможностью. Он меняет жилье, пусть даже только на одну ночь. Уезжает «отдохнуть на природе», на какую-нибудь фазенду, местонахождение которой скрывает. Люди исчезают, как лягушки, а через несколько дней, месяцев или лет снова выныривают. Все они хотят перезимовать, пока новая весна не принесет новый майский праздник.
Что же касается меня, то я не собираюсь долго отсутствовать. В конце концов, ночной стюард — не такая уж крупная рыба. Однако и ему лучше до поры до времени не высовываться. Хуже то, что я и как историк слыву человеком подозрительным. Целые своры профессоров-импотентов специализируются на политических преследованиях. И даже если бы я не имел причин их бояться, уже одна их близость была бы для меня несносной. Тогда уж лучше стать посудомойщиком.
Итак, не исключено, что я — на неопределенный срок — покину эти места. Если на касбе начнется заваруха, меня, может быть, даже причислят к погибшим. Такая форма исчезновения особенно благоприятна для позднейшего воскресения.
18
Исчезнуть — еще лучше, чем просто нырнуть на дно; обычаю лягушек я предпочитаю обычай мышей. Я имею в виду не черных или серых мышей, которые водятся в домах и садах, а желто-рыжую мышку из заросшего кустарником леса, похожую на миниатюрную белку. Такая мышь кормится орехами, которые ранней осенью запасает в своем зимнем гнезде. Там, надежно спрятанная, мышка спит полгода или даже дольше, пока листья опадают на лесную почву, а потом их покрывает снег.
По ее примеру и я приготовил все необходимое заранее. Орешниковая соня — родственница сони-полчок; еще ребенком я думал, что у таких сновидцев — в высшей степени приятная жизнь. Совсем не случайно, что после смерти мамы я мысленно затерялся в этом предлагающем защиту мире. В своем одиночестве я — прямо на территории дома — превратился в орешниковую соню. Она на долгие годы стала моим тотемным животным.
На опушке леса я выбрал себе местечко для гнезда. Я хотел, чтобы входной лаз начинался не на поверхности земли, а лучше — в углублении скалы либо в дупле. От такого места я принялся копать ход, который день ото дня становился чуть глубже: выгребал землю и разбрасывал ее вокруг, чтобы никаких следов моей деятельности не осталось.
Спустившись достаточно глубоко, я начал рыть второй ход, наверх, — как запасной выход. Какой бы у тебя ни был вход, нужно позаботиться о выходе, по какой бы дороге ты ни шел, нужно подумать об обратном пути — это мне было ясно уже тогда. Работать приходилось медленно и осмотрительно: днем сверху грозил ястреб-перепелятник, а ночью — филин, на земле же — враждебные животные, прежде всего гадюка: орешниковая мышь всегда находится под угрозой. Это — дань, которую она платит свободе.
Выкопав проходы, я приступил к сооружению жилища — удобной каморки, не слишком маленькой и не слишком большой. То, что рядом со мной могла бы находиться и самочка, мне тогда в голову не пришло. Об удобствах для мамы я тоже не заботился: она была вездесущей, была самой норой.
Закончив с каморкой и выровняв ее овальный пол, я начал рыть тупиковый ход к кладовой. Она была просторней и выгнута в форме пирога; при таком амбаре я ни в чем не знал бы нужды. Не забыл я и об отхожем местечке: орешниковая соня славится своей чистоплотностью. Она не воняет, как другие мыши, только весной от нее исходит легкий запах мускуса. Зимой местечко заполнится черными катышками: и в этом случае тоже я не мог не подумать не только о ротовом, но и о заднепроходном отверстии.
По завершении строительных работ я приступил к внутреннему обустройству. Для постели, на которой мне предстояло смотреть сны всю зиму напролет, подходили лишь самые мягкие пушинки. Я знал места, где уже не раз находил такой пух: гнезда крапивников и корольков. Я собирал пух, услышав «зи-зи-зи» корольков: это их зов, когда вылетает новый выводок. Я еще раньше выследил, где находятся птичьи гнезда, — когда они только строились. Орешниковая мышь лазает по ветвям осторожно. Там наверху я находил пушинки, которые птицы выщипали друг у друга, волоконца, которые они приносили в гнезда, — и взимал причитающуюся мне дань.
На опушке леса, в зарослях крапивы и скабиозов, вверх вьется клеверная шелковница. Она вполне оправдывает свое название, поскольку образует подобие войлока из мягких шелковистых нитей, которые с наступлением осени засыхают. Такие нити я тоже собирал и вплетал потом в свое ложе, добавив немного орешков собачьей розы и сонный терн.
Я работаю с удовольствием; придерживая волокна ногами, я руками и ртом вплетал их в общий ковер. Работа мне давалась легко, хотя и происходила в темноте. Когда материалы приятны на ощупь и подвижны, труд может стать игрой: тактильное наслаждение превращается в наслаждение духовное.
Таким было мое настроение, пока я занимался строительством, и оно сделалось еще более восторженным, когда упали первые орехи — со звуком, который я отличу от любого другого. То был стук в дверь, возвещение. Пророчество, которое я предпочитаю всем другим. Не пустое обещание, а феномен — маленький материальный задаток. Я — как Фома Неверующий: покажи, дескать, Твои раны! Тогда поверю.
Вскоре орехи начали падать в большом количестве; когда по листве пробегал ветер, казалось, будто идет град. Их также сбрасывали на землю ореховки — стимфалийские птицы[122] с медными крыльями, стаями прилетавшие сюда с севера, где проводили лето в лесах Желтого хана.
- Предыдущая
- 28/101
- Следующая