Князь. Записки стукача - Радзинский Эдвард Станиславович - Страница 86
- Предыдущая
- 86/110
- Следующая
И Лорис, присутствовавший при этом, повторил, весело подмигивая:
– Наконец-то!
Шутливая речь Государя тотчас разлетелась по дворцу.
– Поверьте, новый брак случится, и скоро, – говорила Дарья Тютчева. – Лорис делает то, что хочет царь – каждый день уговаривает его жениться. И он женится. И уже потом ночная кукушка перекукует дневную… Эта девка заставит его подумать о другом Наследнике. И как развязать этот гордиев узел, уже не будет знать никто!..
В Аничковом совещались теперь каждый день за закрытыми дверями кабинета.
В Москве должны были состояться торжества по случаю открытия памятника Пушкину. Все ждали, что их отменят из-за траура. Но их не отменили. Государь явно не хотел, чтоб траур был слишком строгим.
На торжествах с пушкинской речью должен был выступать мой родственник. И я был уверен: она не упустит возможности оказаться рядом с ним. Приедет. Я все чаще мучительно желал… Нет, не её! Ночь с ней!
И поехал в Москву.
В тот день, пожалуй, вся русская литература присутствовала в зале, не приехал, кажется, один Толстой.
Я вошел в переполненную залу с опозданием. Публика рукоплескала – на эстраде стоял Достоевский. Он раскланивался, ему долго не давали начать.
Я тотчас принялся оглядываться – искал её. Но тщетно.
Федор Михайлович начал читать свою речь. Я никогда не слышал его в общественном месте… Голос глухой, слабый. Но с первыми же словами наступила полнейшая тишина. Этот невзрачный человечек завораживал.
И я был заворожен некоей потусторонней гипнотической силой, не мог оторваться от его глаз… Клянусь: они светились!
Он говорил не о Пушкине, а о сегодняшнем дне. Рассказывая о трагедии Алеко, «гордого человека», присвоившего себе безумное право судить и убивать, он обращался к обезумевшей молодой России. Но в его речи не было злобного осуждения кровавых заблудших. Одна любовь, уже забытая нами. Он будто себя вспоминал таким же молодым, заблудшим и оттого так исступленно любил… и прощал… И молил нас всех о любви и прощении! И верил, что мы, исстрадавшиеся, рожденные в нашем краю долготерпения, способны на эту любовь и прощение. И вся его речь была как молитва…
Когда он закончил, началось что-то неправдоподобное… Зал хлопал, стучал, стонал, кричал «Браво», в совершенном неистовстве люди вскакивали на стулья, чтобы кричать оттуда. Обнимались друг с другом. Братание было всеобщим. Кто-то у эстрады упал в нервный обморок… На сцену выбежали курсистки с огромным лавровым венком. Под крики и овации они все пытались надеть его на тщедушного Федора Михайловича, а он испуганно отбивался. Но зал не смеялся, он ревел от восторга…
Только тут я вспомнил, зачем пришел. Оглянулся и тотчас увидел черную копну волос, исчезавшую в дальних дверях… Я бросился к выходу. Но ее не догнал…
Я пошел за кулисы поздравить Федора Михайловича. Однако к нему было не пробиться. Огромная толпа окружала его. Он был смертельно бледен…
Я решил приехать к нему завтра в гостиницу.
Он принял меня. Когда я входил, из номера вышла она. Я успел прошептать:
– Жду, умоляю! Я в «Гранд-Отеле»…
Но она молча пролетела, как метеор.
Я вошел в номер Достоевского. После долгих моих восторгов по поводу речи Федор Михайлович как-то искоса взглянул на меня и сказал:
– И вправду, недурно получилось. Хотя накануне плохо спал, полночи готовил костюм и белье и боялся забыть листы с речью. Но еще больше боялся припадка во время выступления. И ведь близок был, да Господь спас… Хорош бы я был… – Лицо болезненно сморщилось. Он рассмеялся тихим смешком.
Она не приехала. Помню, с горя (да, с горя!) я отправился к цыганам – в знаменитый «Яр» (ресторан). Он находился в самом начале Петровского парка, там, где начиналось шоссе, ведущее из Москвы в Петербург.
Недалеко стоял и Петровский замок, где жили перед коронацией в Кремле московские цари.
В 1918 году, в дни Красного террора, в Петровском парке публично расстреливали аристократов…
Тогда же вокруг парка жили великие цыганские певцы, певшие и плясавшие в двух знаменитых московских ресторанах – «Яре» и «Стрельне». Я любил «Яр» – его зимний сад, раскинувшийся под куполом, пальмы, искусственные гроты. Из этих гротов по тропиночке неслись к столикам удалые официанты…
В тот канувший в Лету жаркий летний вечер 1880 года в «Яре» выступал знаменитый цыганский хор. Я много пил… Потом занял кабинет – после одиннадцати хор пел только в кабинетах.
Перед огромным столом, за которым я сидел один, выстроились певцы. И затянули традиционную – «За дружеской беседою, коль пир идет кругом, заветам дедов следуя, мы песню вам споем…»
Цыгане не пьют во время работы, я напивался один, под безумную цыганскую пляску… Мчались вокруг монисты, юбки, косы… Мне приглянулась высокая красавица цыганка. Иссиня-черная грива волос напоминала, сводила с ума. Никогда не думал, что так гибельно, грешно привяжусь к телу женщины.
Я щедро заплатил и попросил петь одну ее… Хор ушел, но с ней осталась мать – так положено. Запела, заплясала, и комната пошла кругом… Мать судорожно, безумно била в бубен.
«Можешь?» – умоляли мои пьяные глаза.
«Могу, еще как могу!» – отвечало верткое тело, кружившееся передо мной.
Я уже был пьян, спросил грубо:
– Поедешь со мной?
А она, все так же хохоча, кружась, показывала острые зубки:
– На край света поехала бы, да не могу. Милы-ы-ый… Краси-и-ивый!.. Поедем лучше с нами в табор, коли я тебе мила. Но шалить с тобой не буду, а то влюблюсь и зарежу. Или сама, или любовничек мой, цыган, – шептала она и хохотала.
Помню, захохотал и я:
– Далось вам всем убивать меня! Поехали в табор!
«Табором» назывались тогда квартиры, где жили цыгане.
…Официанты понесли на улицу корзины с холодной закуской, вином, фруктами и посудой. Я вышел. Грузили все это на лихача. Я расплатился щедро – все кланялись.
Именно тогда откуда-то явился веселый хохочущий офицер-гусар и с ним некто черный в мужицкой поддевке с кавказским ремешком.
Я влез в экипаж, удивляясь, что так опьянел…
И тотчас у моего экипажа появились тот веселый офицер и другой, в поддевке.
– Захватишь нас, любезнейший?
И не успел ответить, как они сидели со мной в карете!
Картинка плавно, весело ходила, плясала перед глазами…
Я вознице:
– Поехали!
Мы тронулись. И вдруг офицер зашептал:
– Куда едешь, глупый, ждет тебя ненаглядная в гостинице… Любит тебя, дурака…
Я не успел ответить, как кавказец уже прокричал кучеру:
– А ну, Ванька, гони в «Гранд-Отель»!
Полетела тройка, и с ней полетел я – в сладкое небытие.
Я очнулся. Мы стояли у «Гранд-Отеля». Опьянение прошло. Я был свеж и чувствовал себя отдохнувшим…
Кучер сидел на козлах.
– Изволили выспаться, ваше благородие?
– Давно мы тут?
– Три часа…
– Ты чего ж не разбудил?!
– Баре, которые с вами были, беспокоить не велели.
– А где баре эти?
– Ушли.
(Я ощупал бумажник – цел, к моему изумлению.)
– А потом полиция приехала, много полиции, – сказал кучер. – Говорят, барыня молодая в гостинице померла…
Я бросился в отель. И вправду, всюду была полиция. Ходили перепуганные постояльцы.
Выяснил – застрелилась молодая дама на третьем этаже.
Она лежала на кровати… совершенно как живая. Выстрел попал точнехонько в сердце. Кровь проступила через белый пеньюар.
Я представился следователю. Стараясь говорить строго, спросил, что произошло.
– По первому взгляду самоубийство. Но если по первому очень явное самоубийство, то часто по второму – скрытое убийство… Вы знали эту женщину, князь?
– Нет, просто заметил ее днем в холле – уж больно хороша.
- Предыдущая
- 86/110
- Следующая