История Тенделео - Макдональд Йен - Страница 13
- Предыдущая
- 13/26
- Следующая
Наступившая затем тишина была еще более оглушительной, чем сами выстрелы.
– Эге, у девчонки-то револьвер! – пробормотал тощий предводитель.
– И девчонка умеет им пользоваться. В случае чего ты умрешь первым, – пригрозила я.
– Возможно, – согласился он. – Но у тебя осталось три пули, а нас здесь – триста человек. Идем, ребята, она ничего не сделает!
Трущобные ринулись в атаку, и мать едва успела оттащить меня в сторону. Они врубались в наш маис и сахарный тростник, словно саранча, и их канга отливали желтым в свете чадящих ламп. За мужчинами шли женщины и дети – они собирали срезанные стебли и початки в корзины, а то и просто за пазуху. Триста пар рук очистили наше поле в мгновение ока. Тяжелый револьвер оттягивал мне руку, но я им так и не воспользовалась. Помню, я плакала от сознания собственного бессилия и стыда. Врагов было слишком много, и мое могущество, моя решимость, хотя и подкрепленные силой оружия, оказались пустой бравадой, хвастовством, пшиком.
К утру поле превратилось в вытоптанный пустырь, засыпанный сломанными стеблями, измятыми листьями, обглоданными маисовыми кочерыжками. На всей шамбе не осталось ни зернышка.
Утро застало меня на обочине шоссе Джогуру. Я пыталась остановить матату, вытянув руку с поднятым пальцем. В маленьком спортивном рюкзачке за спиной лежали все мои пожитки. Я снова стала беженкой. Мой разговор с родителями вышел коротким и немногословным.
– Что это такое? – Не дотрагиваясь до лежащего на кровати револьвера, мама издали указывала на него. Что касалось отца, то ему не хватило смелости даже взглянуть на оружие. Он так и сидел, сгорбившись, в продавленном старом кресле и разглядывал собственные колени.
– Где ты взяла эту ужасную вещь?
Темное пламя во мне еще не остыло. С толпой оно не справилось, но для моих родителей его жара было больше чем достаточно.
– У Шерифа, – ответила я. – Ты знаешь, кто это такой? Это очень большой человек. Он дает мне споры чаго, а я ношу их в своей щелочке американцам, европейцам, китайцам – всем, кто может хорошо заплатить.
– Не смей так с нами разговаривать!
– Почему? Ведь вы палец о палец не ударили, только сидели и ждали, чтобы что-то изменилось. Но ничего не изменится. Чаго придет и уничтожит все. Это неизбежно, и я знаю это не хуже вас, но я по крайней мере взяла на себя ответственность за семью. Я вытащила вас и себя из сточной канавы. Благодаря мне вам не надо воровать еду!
– Это грязные деньги! Грязные, греховные деньги!
– Ты брала их у меня и не спрашивала, откуда они.
– Если бы мы только знали!..
– Разве вы хоть раз спросили, где я их достаю?
– Ты должна была сама все рассказать.
– Что толку, если вы не хотели знать? Не хотели и боялись!..
На это матери нечего было ответить, и она снова показала пальцем на револьвер – как на единственное неоспоримое доказательство моей порочности.
– Ты когда-нибудь… пользовалась им?
– Нет, – ответила я с вызовом. Только попробуй назвать меня лгуньей, всем своим видом говорила я.
– А ты… смогла бы? Например, вчера ночью?..
– Да, – ответила я. – Я бы и выстрелила, если бы знала, что это поможет.
– Что с тобой случилось, Тенделео? – Мама с горечью покачала головой. – Что мы такого сделали, в чем провинились?
– Вы не сделали ничего, – ответила я. – В том-то и беда. Вы сдались, опустили руки. Ты тоже сидишь здесь, как он. – Я указала на отца, который так и не произнес ни слова. – Вы оба сидите и ничего не делаете, только ждете, что Бог вам поможет. Но если бы Он мог, разве он наслал бы на нас чаго? По его милости мы все едва не превратились в напуганных, жалких нищих!
Только тут мой отец поднялся со своего продавленного кресла.
– Тебе придется уйти из этого дома, – сказал он очень тихо, и я удивленно вытаращилась на него. – Собирай свои вещи и уходи. Сейчас же. И никогда, никогда не возвращайся. Ты больше не принадлежишь этой семье.
Вот как получилось, что с рюкзаком за плечами, с револьвером, заткнутым за пояс джинсов под одеждой, и толстой пачкой денег в ботинке я ушла из родного дома. Мой путь лежал через весь поселок Воинствующей Церкви, и, шагая к шоссе, я чувствовала, что из каждого окна, из каждого домика и каждой палатки на меня устремлены десятки глаз.
В тот день я узнала, что христиане тоже могут смотреть, как трущобные.
Я поселилась в клубе – в крошечной каморке, которую нашел для меня брат Дуст. Кажется, он решил, что благодаря этому обстоятельству у него появился реальный шанс со мной переспать. В каморке скверно пахло; по ночам в ней было невыносимо шумно, к тому же мне частенько приходилось уступать ее проституткам, чтобы они могли заняться своим ремеслом, но зато эта комната была моей, и я считала себя свободной и счастливой.
Но отцовское проклятие продолжало тяготеть надо мной. Я не находила себе покоя. Я обвинила родителей в том, что они ничего не предпринимают, но что сделала я сама? Что я стану делать, когда придет чаго? Какой у меня план? Между тем дни летели за днями, и граница чаго подошла уже к Муранге, к водопадам Ганья, к Тике, и каждый раз, думая об этом, я вспоминала о родителях и сестре.
Правительство погрузилось в машины и отбыло в Момбасу – колонна грузовиков и лимузинов тащилась мимо кафе на авеню Хайл-Селасси, где я пила свой утренний курьерский кофе, добрых полтора часа. Размалеванные пикни носились по улицам, паля во все стороны трассирующими пулями, пока бронетранспортеры ООН не прогнали их. Однажды я несколько часов просидела в придорожном кювете, спасаясь от шальной пули и прислушиваясь к перестрелке, которую две соперничавшие банды затеяли из-за двух угнанных бензовозов. Несколько раз я поднималась на смотровую площадку ретранслятора «Муа Телеком» и смотрела, как над пригородами встает черный дым пожарищ и как еще дальше, на севере и на юге, где над пестрым одеялом палаточных городков и бидонвилей дрожит раскаленное марево, пламенеют не по-земному яркие краски чаго. Наконец настал день, когда все газеты – те, которые еще выходили, – написали, что 18 июля 2013 года стены чаго сойдутся и Найроби перестанет существовать. Где же спасение, спрашивала я себя. Где искать его?
Брат Дуст сказал: в себе. В своем духе.
Но что мне делать, я по-прежнему не знала.
Когда умирает человек, конец виден сразу. Грудь в последний раз опускается и не поднимается больше. Перестает биться сердце. Кровь остывает и сворачивается. В глазах гаснет отблеск сознания. Гораздо труднее сказать, в какой момент умирание начинается. Быть может, тогда, когда организм начинает стареть? Или когда в нем появляется первая переродившаяся раковая клетка? А может, человек начинает умирать с той самой минуты, когда, передав свою ДНК потомству, превращается в генетический излишек? Или с той минуты, когда появляется на свет? Это по крайней мере имеет смысл. Один государственный служащий рассказывал мне, что, выписывая свидетельство о рождении, он должен был сразу же заполнить бланк справки о смерти.
То же самое можно сказать и о городах. Когда погиб Найроби, мир увидел только самый финал, переданный со спутников-шпионов и записанный автоматическими камерами. Но где было начало конца? Одни считают: агония началась, когда ООН отвела войска и отозвала своих наблюдателей, оставив город на растерзание бандам молодчиков. Другие утверждают, что это случилось, когда остановилась электростанция в Эмбакаси и были перерезаны топливопроводы и телефонные линии, соединявшие город с побережьем. Третьи говорят: Найроби начал умирать, когда над домами Уэстленда появилась первая Башня-Инкубатор. Для большинства же начало конца прочно ассоциируется с телерепортажем, в котором был показан чаго-мох, медленно растворяющий дорожный указатель с надписью «Добро пожаловать в Найроби!».
Для меня конец Найроби настал в тот день, когда я переспала с братом Дустом в своей каморке за сценой ночного клуба.
Я сразу предупредила его, что еще никогда не была близка с мужчиной.
- Предыдущая
- 13/26
- Следующая