Басурман - Лажечников Иван Иванович - Страница 56
- Предыдущая
- 56/92
- Следующая
– Вот здесь построил бы я себе село, – сказал Иван Васильевич, любуясь окрестностью.
И было в самом деле чем любоваться.
Вообще надо заметить, что человек, по врожденной склонности к красотам природы – может быть, наследственной от первобытного жильца земли, – царь ли он или селянин, любит располагать свои жилища на красивых местах. Одна нужда, одна неволя загоняют его на безводные равнины, в леса, по соседству болот. В выборе местности для русских городов и царских увеселительных сел особенно заметна эта любовь. Иван Васильевич, любуясь живописною картиной, которую развернул перед ним великий художник, вспомнил свои села: Воробьево, Коломенское, Остров, свое Воронцово поле, где он встречал весну и провожал лето в удовольствиях соколиной охоты и прогулок по садам. Пока разбивали шатер его, он сел на складное кресло, которое всегда за ним возили. Вокруг него стояли Иоанн-младой и несколько ближних дворских людей. Между ними заметен был сутуловатый татарин, который свободнее других обращался с великим князем. Это был касимовский царевич Даньяр, предмет особых попечений его.[37] В виду их под гору бежали Андрюша и семнадцатилетний сын царевича, Каракача: один – тип европейской красоты, с печатью отеческой любви творца к своему творению на всей его наружности, другой – узкоглазый, смуглый, с высунутыми скулами, зверообразный, как будто выполз на свет из смрадной тины тропиков вместе с гадами их, с которыми смешал свою человеческую породу. Каракача поймал голубя и собирался разрубить его ножом; Андрюша вступил в борьбу за крылатого пленника: уступая татарину в силе, но гораздо сметливее и ловче его, он успел выхватить вовремя жертву и пустить ее на волю. За минутною ссорой последовала мировая, заключенная уступкою какой-то монеты, которая очень нравилась татарскому царевичу. Оба, сбросив с себя тяжесть вооружения, спешили освободиться от жара, их томившего, в студеных водах речки. Товарищество во дворе великокняжеском, куда они каждый день ходили, будто в школу, сближало их и заставляло забывать различие их вер и нравов (Каракача был еще магометанин).
– Отважные ребята! – сказал Иван Васильевич, обратясь к царевичу татарскому и художнику. – Будут знатные воеводы у сына моего, коли бог не даст мне самому их дождаться.
Эта похвала навела удовольствие на лица обоих отцов.
– А когда ж окрестим твоего сына? – спросил великий князь царевича.
– Придет пора, будет время, батька Иван, – отвечал Даньяр. – Ты сам не спешишь, да здорово делаешь.
– По фряжской пословице, что меня Аристотель научил: «Тише едешь – дале будешь». Я и тебя не неволю. Отец твой и ты служили мне верно, хоть и некрещеные были. Ради спасения души молвил только о крещении.
– Глупо еще детко. Вот коли в чистом поле срубит две головки тверские, так батырь: пора крестить и жену взять.
– Добро! а я ему невесту готовлю, красота писаная! Будет одних лет с твоим сыном.
– Кто ж такая, батька?
– Дочь воеводы Образца.
При этих словах легкое содрогание пробежало по губам Иоанна-младого, Антон вспыхнул и побледнел. Иван Васильевич все это заметил.
– За нее отдам свое детко, – сказал царевич с видимым удовольствием. – Говорят, славна девка! Тафьи вышивать умеет, почерним ей зубки да выкрасим ноготки, и хоть сейчас к нашему пророку Махмуту в рай.
Иван Васильевич очень смеялся этому назначению.
Шатер для него разбит, стража приставлена. Возле соорудили и походную церковь полотняную (в ней же постлали сперва кожу, а на ней плат, на который и ставили алтарь; когда ж снимали церковь, палили место под нею огнем). Великий князь вошел к себе в палатку с сыном, и все дворчане разошлись по своим местам.
Тверскую дорогу и поле с северной стороны оградили рогатками, телегами и стражей. Полки (были одни конные в тогдашнее время) усеяли окрестность так, что шатер великого князя составил средоточие их. А как располагались тогда полки? что за заимки, станы были тогда? Просто разбивали шатер для каждого из воевод, тут же ставили воз с полковым стягом, близ него, на возах, огнестрельный снаряд, состоящий из пищалей, и пушки, если случались. Лошадей пускали табунами на луга или засеянные поля как попало; сами ратники располагались десятнями (артелями) в виду воеводы, варили себе в опанищах (медных котлах) похлебку из сухарей и толокна, пели песни, сказывали сказки – и все под открытым небом, несмотря на дождь и снег, на мороз и жар. Что им было до нападения стихий? Природой и воспитанием они закованы были от них в железную броню. Лошади, рожденные в степях азиатских, не хуже своих всадников терпели непогоды и довольствовались тощею пищей.
Грустен, мрачен лежал Антон в шатре Фиоравенти Аристотеля. Во время похода он старался заглушить голос сердца занятиями своего звания. Он углублялся в рощи, опускался на дно оврагов, собирал там растения, которых врачебную силу уж знал, и те, которые неизвестны были в южных странах: эти готовил он в дар месту своего воспитания. Останавливался ли в деревне, тогда через паробка своего узнавал о ведях и колдунах, о которых слыхал от Аристотеля, что они хранят врачебные тайны, передаваемые из рода в род. Некоторые из этих тайн успел он выведать с помощью ужасной власти великого князя или золота. Так, возвратясь к своим ученым занятиям, он, казалось, ставил крепкую, высокую ограду между собой и Анастасией, которой образ часто осаждал его. Предрассудки Образца, его отвращение к нему, воспитание, отечество, вера, множество других препятствий, около него роившихся при первой мысли о союзе с ней, приходили на помощь науке и рассудку, чтобы побороть чувство, которое его одолевало. Но когда Антон услышал имя Анастасии в устах нечистого магометанина – имя, которое он произносил с благоговейною любовью в храме души своей, с которым он соединял все прекрасное земли и неба; когда услышал, что дарят уроду татарину Анастасию, ту, которою, думал он, никто не вправе располагать, кроме него и бога, тогда кровь бросилась ему в голову, и он испугался мысли, что она будет принадлежать другому. Никогда еще эта мысль не представлялась ему в таком ужасном виде. Так страстный любитель искусств, поэт-художник в душе, ходивший каждый день в картинную галерею поклоняться одной мадонне, видит вдруг, что ее продают с молотка. Вот уж неземную оценили торгаши; светские люди, презренные ростовщики, жиды перебирают ее достоинства, находят в ней погрешности. Любитель отдал бы за нее все свое имущество, отдал бы себя, но он имеет мало вещественного, он сам нейдет в цену, и божественная должна принадлежать другому. В его душе отзывается уже крик аукциониста: «Кто больше?», с замиранием сердца видит он, поднят уже роковой молоток… В таком состоянии был Антон.
За что же он любил Анастасию?.. Он с нею никогда не говорил, а для такой пламенной, глубокой любви, какова его, мало одной красоты наружной. Конечно, мало; но он видел в глазах ее красоту душевную, пламенную любовь к нему, что-то непостижимое, неразгаданное, может быть, свое прошедшее в мире ином, доземельном, может быть, свое будущее, свое второе я, с которым он составит одно в той обители, которых сын божий назначил многие в дому отца своего. Расторгнет ли он это сочетание, этот брак двух душ, отдаст ли он другому свое второе я на земное поругание? Нет, этому не бывать.
Аристотель глазами отца видел, как быстрый румянец и необыкновенная бледность лица Антонова изменили тайне его сердца, когда великий князь заговорил о дочери боярина, как потом неодолимая грусть пожирала его. Встревоженный, он искал развлечь своего молодого друга и начал разбирать с ним характер Иоанна.
– Да, – сказал художник-розмысл, – qui va piano, va sano[38] – эту родную пословицу перевел я когда-то великому князю на русский лад. Иоанн много утешался ею, и немудрено: она вывод из всех его подвигов. И потому хочу я выбрать ее девизом для медали великого устроителя Руси.
37
Во многих грамотах того времени видна примечательная заботливость о его благосостоянии.
38
Тише едешь – дальше будешь (ит.).
- Предыдущая
- 56/92
- Следующая