Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941 —1942 гг. - Яров Сергей - Страница 88
- Предыдущая
- 88/124
- Следующая
До конца января 1942 г. тех, кто проверял квартиры, было намного меньше, чем позднее. О массовой кампании по спасению горожан речь тогда точно не шла. Могут возразить, что многие еще не знали всей правды о гибели людей, но ведь именно с конца декабря 1941 г. бесконечная череда санок с «пеленашками» стала повседневной приметой жизни в Ленинграде. В документах декабря 1941 – января 1942 г. имеется немало свидетельств о том, как ломались нравственные устои в отношениях даже близких людей, – что же говорить о помощи иным, незнакомым людям. На полном довольствии находились только санитарно-бытовые отряды. Для многих это было частью их служебных обязанностей, а их выполняли не всегда ревностно. Да и едва ли обходы квартир были возможны без разрешения властей, даже если в них захотели бы принять участие и просто сердобольные люди, сочувствовавшие чужому горю. В Ленинграде хватало мародеров, грабивших обессилевших горожан и на улицах, и в домах, в том числе и под благовидным предлогом оказания помощи.
Побуждая (а иногда и заставляя) оказывать помощь, власти ставили прежде всего практические цели – спасти как можно больше людей. Но опекая слабых, люди оказывались в сильнейшем «эмоциональном» поле. Многие из них впервые увидели такую бездну непередаваемого горя, чудовищные картины распада человека. Сколь бы ни были они привычны к подобным картинам, но нередко случалось и такое, что потрясало даже и их, и след этого потрясения не исчезал и многие годы спустя.
Секретарь партбюро фабрики М. И. Абросимова могла считаться образцом для партийных активистов. «Проводилась работа по популяризации… передовой авангардной роли партии… Я давала отпор неправильным слухам… Чтобы не было у народа неправильного восприятия этого момента, чтобы подготовить народ, нужно было подвести фундамент» – слова уверенные, движения энергичные [1385]. Ей до всего есть дело: поднимает упавших, порицает отстающих. Ей поручили съездить в детдом на ул. Подольской и забрать оттуда детей — она с честью выполнит и это партийное задание».
Там был ужас: «Детишки… – дистрофики второй и третьей стадии. Они не стояли на ногах, все почти страдали кровавым поносом…Лежали по 5–6 человек, скорчившись, грязные, завшивевшие, замерзшие, они не вставали. Ходили под себя – вид был жуткий. В помещении температура была +5 – +6. Возраст детей был от трех до пяти лет». Не остановиться: «Одеты они были кто в чем. У кого ноги обмотаны тряпками, у кого ботинки рваные, на босую ногу, у кого валенки. Чулок не было ни у кого. У кого летняя шапочка, у кого что!» [1386].
И исчезли все эти заученные, кованные, «правильные» слова. Ее как будто бьет какая-то дрожь – речь с обрывами, повторами, восклицаниями. Главное – быстрее взять на руки этих несчастных детей, закутать, прижать к себе, донести до фургона: «Буквально по тебе течет, когда ты их несешь». И сострадание охватывает всех – несут в фабричный детдом игрушки и посуду. Сколько милосердия в этих простых и прозаичных рассказах: «Работницы в нерабочее время шили и перешивали белье и платьица для этих ребят. Сшиты были костюмчики новые, платья, ботиночки сшили из сукна шинельного… Нагрели там баки с горячей водой… Одели в чистое белье, потом привели в чистую комнату, уложили в кровати, напоили и накормили горячим…» Внимательно смотрят, как поправляются дети, как начинают бегать, смеяться – «мы даже думали, что когда они вернутся, подрастут, мы их возьмем к себе на фабрику» [1387].
Секретарь Приморского райкома ВЛКСМ М. П. Прохорова вспоминала позднее о том, как совершала обходы «выморочных» квартир. Тон ее записки чисто деловой (в описаниях того, когда, кому и как помогали), язык близок к канцелярскому лексикону – это обычный отчет о проделанной работе. Но вот что она обнаружила во время одного из обходов: «В квартире мальчик сидит среди трех трупов взрослых людей. Нам не удалось установить, сколько он так сидел, но, очевидно, трое суток». Она продолжает свой отчет привычными словами: «Мы тогда убедились, как нужна была наша помощь». Но ей не остановиться и не успокоиться – она опять возвращается к спасенному ею ребенку: «Мальчику этому было три года, совсем малютка, а он сидел среди трупов». По дальнейшей записи видно, как она пытается уйти от этого ужаса – «мы ходили, проверяли работу отряда. И вот тогда мы убедились, как нужна помощь нашего отряда», – и вновь через несколько строк описание все той же сцены: «Мальчик этот и сейчас у меня перед глазами. Замерзший весь, с посиневшими губами, казалось, еще несколько минут и он умрет. Вид у него был настоящего старичка. Он, видимо, хотел выразить радость, что увидел живых людей» – его страшная старческая улыбка поразила Прохорову сильнее, чем все другие приметы блокадного кошмара [1388].
Есть что-то странное в повторении одних и тех же цифр: трехлетний мальчик в трехдневном одиночестве среди трех трупов. Может быть, первая деталь, бросившаяся ей в глаза – три трупа, – столь сильно обожгла ее, что это число подсознательно повторяется и в догадках о том, что ей не до конца было известно: о возрасте ребенка, сроке его голодовки. Повторы здесь примечательны. Это в бесхитростных, почти совпадающих дословно риторических обобщениях чувствуются окостеневшие каркасы. В последовательных наплывах образов несчастного ребенка, от которых никак не избавиться, улавливается изменение оптики взгляда. Он становится едва ли не микроскопическим – следя за ним, можно отчетливо выявить, как возникает чувство сострадания. Общий, мимолетный взгляд на жуткую сцену сменяется более пристальным взглядом на мальчика и затем предельной концентрацией внимания на приметах его угасания. Внимание к губам, коже, улыбке, соединению несочетаемого, младенчества и старости – не оторваться от всего этого, не скрыть примитивным пафосом.
Читая отчеты обходивших квартиры людей, мы видим, что их деловой тон, с характерными канцеляризмами, перечнем одних лишь цифр и фактов не всегда выдерживается до конца. Он прерывается эмоциональными репликами и подробностями, которых никто не требовал, но о которых не считали себя вправе умолчать.
Вот дневник преподавательницы василеостровской школы, а позднее директора детдома А… Н. Мироновой. В записи 28 января 1942 г. вначале бесстрастно передаются данные об обнаруженном ею сироте: улица, дом, квартира, имя, фамилия, возраст. Здесь можно было и остановиться – не удается: «Мать умерла в очереди… Мальчик ночь и день лежал с мертвой матерью – „Только холодно было мне от мамы“. Юра не хотел идти со мной, плакал, кричал. Трогательно было прощание Юры с мамой. „Мама, что с тобой сделали, что ты, мама, со мной сделала. Я не хочу идти в д/дом"» [1389]. Деловая запись сменяется сочувственным рассказом, прерывается эмоционально насыщенным диалогом и заканчивается почти что криком – и так до конца, пока автор дневника не выговорится, охваченный этим нарастающим переживанием.
2
Крик, шепот, обрыв рассказа, отбор «блокадных» эпизодов, ласково-уменьшительные слова – везде чувствуется этот надрыв, когда вспоминают о спасении детей: «Открываешь, бывало, дверь в квартиру, смотришь, ребеночек к материнской груди прижимается, есть просит, а мать… холодная. Завернешь дитенка во что потеплее и скорей в больницу» [1390]. «Дитенок», «ребеночек», «есть просит», «прижимается» – вот эмоциональный след этого акта спасения, не истершийся и десятилетия спустя.
Патетичность ряда записей в отчетных документах подчеркивает, сколь высоко оценивали подвиг спасения детей. Общение с ними оставляло у всех неизгладимый след. Дети трогательно благодарят, плачут, жалуются. Они цепляются за тело погибшей матери, рассказывают, как хорошо было с ней, они беззащитны и вызывают глубокое сочувствие – как здесь быть спокойным? У каждого ребенка свои, неожиданные, вопросы и ответы, каждый по своему переживает горе, просит о чем-то, особенно нужном ему, рассказывает о своем, глубоко личном – как здесь очерстветь? «Я оживел» – эти слова одного из спасенных мальчиков, которого обогрели и напоили горячим чаем [1391], помнили и годы спустя – как это может уйти бесследно?
1385
Стенограмма сообщения Абросимовой М. Н.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 10. Д. 307. Л. 23, 33.
1386
Там же. Л. 40.
1387
Там же. Л. 41–43.
1388
Прохорова М. П.[Стенографическая запись воспоминаний] // Оборона Ленинграда. С. 451.
1389
Миронова А. Н.Дневник. 20 января 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 69. Л. 10 об.
1390
См. запись воспоминаний А. Н. Тихоновой // Кудрявцева Т.Фотография, которой не было. С. 23.
1391
Худякова Н.За жизнь ленинградцев. С. 55.
- Предыдущая
- 88/124
- Следующая