Толчок восемь баллов - Кунин Владимир Владимирович - Страница 18
- Предыдущая
- 18/68
- Следующая
— Не найдется ли у вас чистого листа бумаги? — окрепшим голосом спросил я.
Священник-интендант удивленно посмотрел на меня поверх узеньких полукруглых очков:
— Конечно, конечно! Для чего, позвольте поинтересоваться?
Я покровительственно улыбнулся его непониманию:
— Ну, должен же я написать вам расписку на полученную мною сумму.
Эту фразу я специально заковал в латы канцеляризма, чтобы подчеркнуть мое близкое знакомство с правилами денежных расчетов между деловыми людьми.
— Как вы сказали? — переспросил хозяин кабинета.
— Расписочку хочу написать…
Вот тут он привстал и посмотрел на меня, по известному армейскому выражению, «как солдат на вошь». И сказал тихо, с брезгливой укоризной, без малейшего намека на мягкость и доброту:
— Да Бог с вами, молодой человек. Какая там расписка.
Вконец раздавленный, я встал из «папиного» кресла на ватных ногах.
Моя дурацкая зеленая велюровая шляпа упала на пол. Стерва…
Пока я нагибался, поднимал ее, хозяин кабинета уже стоял у стола во весь свой рост и откровенно ждал моего ухода.
Я шел по узенькому коридорчику к выходу и в большом накладном кармане моего шикарного бежевого пальто-с «полным перерождением ткани» от древности — придерживал две тысячи, полученные мною за прекрасную вольфовскую Библию с иллюстрациями Гюстава Доре. А ведь только несколько дней тому назад я жульнически выклянчил эту Библию всего за пятнадцать рублей у какой-то несчастной полусумасшедшей старухи «из бывших».
Второй карман — с другой стороны моего пальто — топорщился от скомканной маминой гобеленовой скатерки, в которую эта Библия была завернута для представительского предпродажного понта.
И не было привычного нервного возбуждения от ловко и лихо проведенной операции. Не было того опьяняющего состояния, того всплеска завышенной оценки собственной значимости и своих «безграничных» возможностей, которые почти всегда возникают при выигранных тяжелых соревнованиях, при победе над заведомо сильным противником…
Как когда-то в эвакуации — при осторожной и удачной ночной квартирной краже в присутствии спящих хозяев этой квартиры…
В камере для малолеток — после кроваво отвоеванного почетного места у клетчатого окошка на нижних нарах — дальше всех от параши…
И позже — от отличного взлета с резким набором высоты и мгновенного ухода в спасительную облачность. От опьяняющего ощущения полной слитности со строгой, ничего и никому не прощающей машиной… От мягкой, «впритирочку», элегантной посадки двенадцатитонного боевого пикировщика. Не на нынешнюю бетонную полосу — длинную и широченную, упиханную черт знает каким количеством навигационных средств наведения и безопасности, а на узкую, короткую и грунтовую…
И в этот момент мне всего-то — девятнадцать!
Ну вот… А Нагибин — светлая ему память — утверждал, что «могучий эгоизм старости шутя гасит сентиментальные потуги памяти оживить прошлое».
Наверное, с возрастом во мне вызрел не очень «могучий» эгоизм. Я даже не знаю — хорошо это или плохо. Хотя старость уже в той грозной стадии, когда после постоянной бессонницы, под утро, — аритмия, дыхание рваное, поверхностное и… смертная паника!
Вот с перепугу я все и пытаюсь сентиментально «оживить прошлое»…
…Тогда мне было двадцать шесть.
Одной рукой я сжимал в кармане две тысячи рублей, а во второй руке нес свою зеленую шляпу.
Я прошел сквозь поредевший канцелярский зал. Наверное, у попов-клерков был обеденный перерыв, потому что человек пять-шесть оставались за своими рабочими столами и жевали что-то принесенное из дому, запивая чаем из термоса или кефиром — прямо из широкого горлышка бутылки.
Священника — чемпиона по машинописи за столом не оказалось, пишущая машинка была заботливо укрыта потрескавшиеся клеенчатым чехлом. На осиротевшем стуле лежала специально выкроенная по сиденью тонкая подушечка, залоснившаяся от седалища попа-машиниста. Пользуясь отсутствием хозяина стула, на этой подушке дрых толстый, ухоженный кот явно хамских кровей…
Я отворил дверь контрольно-пропускного предбанника с коммутатором и телефонисточкой. И сразу же нарвался на ее взгляд — лукавый, охочий и очень даже многообещающий.
Но мне как-то было уже и не до нее.
Мне даже причудилось, что всю свою лихую половуху, все свое безотказное «мужчинство» я так и оставил в том небольшом кабинетике, в павловском креслице красного дерева.
Почему-то вспомнилась весенняя фраза старого еврея из скупочного пункта — «…полное перерождение ткани».
— Ну как, сладились, батюшка? — весело спросила меня святая девица.
— Как видите, — сухо ответил я и, не попрощавшись с ней, вышел на свежий воздух.
В то время я еще был способен обижаться на весь мир в целом.
«ЗИМа», на котором приехал сюда тот самый правительственный поп, уже не было, а мимо меня со спортивными фибровыми чемоданчиками куда-то в глубину Лавры торопливо шли пацаны лет четырнадцати-пятнадцати в мрачной форме пэтэушников. Или ремесленников? Совсем из памяти выпало, как они тогда назывались. Господи, их-то как сюда занесло?..
Поглядел на них и припомнил, что не так давно мудрым решением городских властей в Александро-Невской лавре, на территории Духовной академии и Ленинградской епархии, был размещен еще и техникум физкультуры «Трудовых резервов». Так сказать, «кузница кадров» для нашего института.
Один из стайки «спортремесленников» узнал меня. Наверное, по каким-нибудь соревнованиям или по фотографии в витрине магазина «Динамо». Зашушукался с приятелями, показывая в мою сторону пальцем. Потом отстал от своей компахи, робко сказал:
— Здравствуйте…
— Привет, — ответил я и даже нашел в себе силы подмигнуть ему.
Он благодарно улыбнулся мне и дурашливыми скачками стал догонять своих, на ходу подбрасывая чемоданчик.
А я направился к выходу из Лавры.
…Спустя четыре месяца в восьми тысячах километров от Ленинграда, в чистеньком дальневосточном городке Ворошилов-Уссурийске, я впервые вышел на арену маленького деревянного цирка и на всю оставшуюся жизнь получил возможность писать в анкетах, что у меня — «незаконченное высшее образование».
Мой первый цирковой манеж мягко и уютно освещался из-под купола двенадцатью несильными лампами под обычными домашними оранжевыми абажурами с шелковой бахромой и кистями.
Но это уже совершенно другая история.
Чокнутые
В тридцатых годах прошлого столетия в Вене, рядом с собором Святого Стефана, существовал польский кабачок «Корчма Краковская».
Было раннее-раннее утро. У входа в еще закрытый кабачок стоял снаряженный к дальнему путешествию фиакр. На козлах дремал кучер.
Внутри кабачка, по обе стороны буфетной стойки, со стаканами в руках стояли Адам Ципровски — шестидесятилетний хозяин «Корчмы Краковской» и сорокалетний Отто Франц фон Герстнер в дорожном костюме. Он прихлебывал вино и говорил Адаму:
— Я отказался от места профессора в Праге, Адам… Я объездил Англию, Швейцарию, Францию, Бельгию и понял, что по-настоящему как инженер я смогу реализовать себя только в России! В стране, где есть спасительное самодержавие, а не наша слюнтяйская западная парламентская система… И если я представлю русскому императору проект железных дорог, соединяющих Черное море с Каспийским, а Балтийское с Белым, — у него голова закружится от счастья! Только в России талантливый иностранец может добиться свободы творчества, славы и денег! Прозит!
Герстнер приподнял стакан.
— Прозит! — Ципровски тоже поднял стакан. — Может быть, вы и правы. Но жить в чужой стране… Я — поляк, проживающий в Австрии. Я десять лет прослужил во французской армии. Я не погиб под Смоленском и умудрился остаться в живых при Бородино. Я восемь лет прожил в русском плену! У меня до сих пор есть одно маленькое дельце в России, с которого я по сей день имею небольшой дивиденд. За тот год, что я занимался с вами русским языком, я очень привязался к вам, и мне было бы жалко…
- Предыдущая
- 18/68
- Следующая