Навигатор Пиркс. Голос неба - Лем Станислав - Страница 94
- Предыдущая
- 94/121
- Следующая
Всех уцелевших аккуратно построили в ряды и засняли. Вслед за тем офицер с платочком потребовал одного добровольца; он дал время на размышление и, повернувшись спиной, тихо и неохотно заговорил с одним из своих подчиненных.
Раппопорт вдруг ощутил, что должен вызваться; он но понимал толком, почему, собственно, должен, но чувствовал, что если не сделает этого, то с ним произойдет что-то ужасное. Он был доктором философии, автором великолепной диссертации по логике, но в эту минуту он и без сложных силлогизмов мог понять: если никто не вызовется — расстреляют всех, так что выбора, собственно, уже нет. Это было просто, очевидно и безошибочно. Он дошел до той черты, за которой вся сила его внутренней решимости должна была выразиться в одном шаге вперед, — и все же не шелохнулся. Он снова попытался заставить себя шагнуть, уже без всякой уверенности, что сумеет, — и снова не шелохнулся.
За две секунды до истечения срока кто-то все же вызвался; в сопровождении двух солдат он исчез за стеной, оттуда послышалось несколько револьверных выстрелов; потом его, перепачканного собственной и чужой кровью, вернули к остальным в шеренгу. Уже смеркалось; открыли огромные ворота, и уцелевшие люди, пошатываясь и дрожа от вечерней прохлады, вышли на пустынную улицу. Раппопорт не знал, почему так случилось, он не пытался анализировать действия немцев; они вели себя словно рок, чьи прихоти толковать необязательно.
Вышедшего из рядов человека — нужно ли об этом рассказывать? — заставляли переворачивать тела расстрелянных; тех, кто был еще жив, немцы добивали из револьвера. Словно желая проверить, правильно ли он считает, что я действительно ничего в этой истории не смогу понять, Раппопорт спросил, зачем, по-моему, офицер вызвал «добровольца» и даже не подумал объяснить, что тому не грозит расстрел. Признаюсь, я не сдал экзамена; я сказал, что немец поступил так из презрения к своим жертвам, чтобы не вступать с ними в разговор. Раппопорт отрицательно повертел своей птичьей головой.
— Я понял это позже, — сказал он, — благодаря другим событиям. Хоть он и обращался к нам, мы не были для него людьми. Он был твердо убежден, что хотя мы в принципе понимаем человеческую речь, но людьми не являемся. Он не мог вступать с нами в переговоры, потому что, по его представлениям, на этом тюремном дворе существовал только он сам да его подчиненные. Конечно, в этом есть логическое противоречие — но он-то действовал как раз в духе этого противоречия, и вдобавок очень старательно. Тем из его людей, что попроще, наши тела, наши две ноги, две руки, лица, глаза — все эти явные признаки человекообразия несколько мешали выполнять свой «долг»; поэтому они и кромсали, уродовали эти тела, чтобы сделать их непохожими на человеческие; но этому офицеру такие примитивные приемы уже не требовались.
Мы больше никогда не говорили об этом эпизоде из его прошлого, не касались и других. Немало прошло времени, прежде чем я перестал при виде Раппопорта инстинктивно вспоминать эту сцену, которую он мне так рельефно изобразил, — тюремный двор, изрытый воронками, лица людей, разрисованные красными и черными струйками крови, и офицер, в тело которого он хотел переселиться. Не берусь сказать, в какой мере сохранилось в Раппопорте ощущение гибели, которой он избежал. Впрочем, он был весьма рассудительным и в то же время довольно забавным человеком; я еще больше восстановлю его против себя, если расскажу, как развлекал меня его каждодневный утренний выход. У нас в гостинице за поворотом коридора находилось большое зеркало. Раппопорт, который страдал желудком и набивал карманы флакончиками разноцветных таблеток, ежедневно поутру, направляясь к лифту, высовывал перед зеркалом язык, чтобы проверить, не обложен ли он. Он проделывал это ежедневно, и, пропусти он эту процедуру хоть раз, я решил бы, что с ним стряслось нечто необычайное.
На заседаниях Научного Совета он откровенно скучал и обнаруживал странную аллергию к довольно редким и в общем-то тактичным выступлениям доктора Вильгельма Ини. Те, кому не хотелось слушать Инн, могли наблюдать мимический аккомпанемент к его словам на лице Раппопорта. Он морщился, словно чувствовал какую-то гадость во рту, хватался за нос, чесал за ухом, смотрел на выступавшего исподлобья с таким видом, будто хотел сказать. «Это он, наверное, не всерьез…» Однажды Ини, не выдержав, прямо спросил, не хочет ли он что-то сказать; Раппопорт выразил крайне наивное удивление, затряс головой и, разведя руками, заявил, что ему нечего, просто-таки абсолютно нечего сказать.
Я вдаюсь в эти детали, чтобы показать читателям главных людей Проекта в менее официальном свете и одновременно ввести в специфическую атмосферу нашей жизни, тщательно изолированной от окружающего мира. Действительно, наводит на размышления наша причудливая эпоха, когда такие невероятно разные люди, как, к примеру, Бэлойн, Ини, Раппопорт и я, собираются в одном месте и притом с целью «установления контакта», выступая тем самым в роли дипломатических представителей человечества по отношению к космосу.
Один из наших сотрудников, Ли Рэйнхорн, который в свое время, совсем еще молодым физиком принимал участие в Манхэттенском проекте, сказал мне, что здешняя атмосфера несравнима с тамошней прежде всего потому, что «Проект Манхэттен» нацеливал участников на исследования, по природе своей типично физические, естественнонаучные, тогда как наш органически связан с проблемами культуры и не может освободиться от этой зависимости. Рэйнхорн называл наш Проект экспериментальным тестом на космическую инвариантность земной культуры и особенно раздражал наших коллег-гуманитариев тем, что независимо от работы в своей физической группе штудировал все, что было опубликовано в мире за последние пятнадцать лет по проблеме космического языка, а время от времени с наивным и невинным видом сообщал им всевозможные новинки из их же области.
Полнейшая бесплодность этой пирамиды ученых трудов (библиография которых, сколько я помню, насчитывает пять с половиной тысяч названий) была очевидна. Однако подобные труды продолжали выходить в свет, — ведь, кроме горсточки специалистов, никто в мире даже не догадывался о существовании звездного Письма.
Доходило даже до стычек, потому что лингвисты обвиняли Рэйнхорна в умышленных издевательствах.
Вообще трения между гуманитариями, которых у нас называли «гумами», и естественниками Проекта, или «физами», были обычным явлением. Довольно сложные причины заставили Бэлойна пригласить уйму специалистов по разным гуманитарным дисциплинам; не последнюю роль сыграло здесь то, что он ведь и сам был по образованию и по интересам гуманитарием. Однако соперничество между «гумами» и «физами» едва ли могло стать плодотворным, потому что наши антропологи, психологи и психоаналитики вместе с философами не располагали, собственно, никакими материалами для исследований.
Поэтому всякий раз, когда назначалось закрытое заседание какой-либо секции «гумов», кто-нибудь приписывал на доске объявлений рядом с названием реферата буквы «sf» (science fiction [13]); такое мальчишество, к сожалению, было вызвано бесплодностью всех этих заседаний.
Видно, Бэлойн все же зря поддался в этом вопросе влиянию Пентагона; тамошние деятели усвоили одну-единственную праксеологическую [14]истину, но зато усвоили ее намертво. Эта истина гласит, что если один человек может выкопать яму объемом в один кубометр за десять часов, то сто тысяч землекопов выроют такую яму за долю секунды. Конечно, вся эта толпа разбила бы себе головы, прежде чем подняла бы на лопату первый комок земли; так и наши разнесчастные «гумы» вместо работы преимущественно дрались либо друг с другом, либо с нами.
Однако же Пентагон верил в то, что капиталовложения прямо пропорциональны результатам, и с этим ничего нельзя было поделать. Волосы поднимались дыбом при мысли, что нас опекают люди, искренне уверенные в том, что проблему, с которой не могут справиться пять специалистов, наверняка разрешат пять тысяч. У бедных наших «гумов» накапливались комплексы: они были по существу обречены на абсолютное, хотя и всячески маскируемое безделье, и, когда я прибыл в поселок, Бэлойн признался мне с глазу на глаз, что его величайшее, но совершенно неисполнимое желание — избавиться от этого ученого балласта. Об этом нельзя было даже заговорить по совершенно тривиальной причине: кто уж был включен в Проект, тот не мог просто взять да уйти, потому что это грозило «разгерметизацией» — иными словами, утечкой тайны в ничего пока не подозревающий громадный мир.
- Предыдущая
- 94/121
- Следующая