Добровольцем в штрафбат. Бесова душа - Шишкин Евгений Васильевич - Страница 39
- Предыдущая
- 39/68
- Следующая
«Уже три года возятся с Москвой! Сколько можно!» — мысленно упрекнул кого-то Отто Дюринг, щурясь от едкого дыма сигары. Он понимал и не понимал просчеты фюрера. Да, некоторые столицы Европы брали силами велосипедного полка! Но почему так легкомысленно подготовились к кампании на Востоке? Ведь Россия — это не цивилизованная Европа. Это страна варваров, азиатов-фанатиков. Russische Schweine! Этим скотам никогда не понять, что арийская нация несет им порядок и культуру! И нечего им понимать — варварство надо истреблять силой! Европа на сей счет быстро соображает и безусловно подчиняется сильному. Тут фюрер не сделал промашки. Европа как красивая наложница, которая стыдливо закроет глазки, отвернет в сторону носик и покорно отдастся повелителю… Штандартенфюрер усмехнулся спонтанно придуманному остроумному сравнению и стряхнул за парапет набережной пепел с сигары. А потом вдруг с раздражением швырнул в воду и сигару: «Вонючий трофейный табак! Нет ничего лучше немецких сигарет!»
Он остановился, словно бы забыл, куда направлялся: стоял и периодически хмыкал, глядя куда-то вдаль — за парижские крыши. Ему вспомнились шумные дружеские пирушки сорокового года — года сплошных германских побед. Друзей теперь раскидало. Многие оказались на фронтах проклятой России. Лишь некоторым несказанно повезло. К примеру, дружище Карл по-прежнему богатеет, наладив подпольный бизнес: тайно сбывает музейные реликвии Восточной Европы американскому торговцу антиквариатом, организатору престижных аукционов Джону Кремеру, в сущности, отменному проходимцу, жиреющему на скупке краденого. Студенческий приятель Эрнст тоже недурно пристроился: под видом швейцарского эксперта-химика ошивается в Нью-Йорке, оставаясь резидентом разведки, изучающим возможности открытия второго фронта в Европе. «Хм, какое там изученье! Нечего изучать! — кого-то мысленно отрезвил Отто Дюринг. — В ближайшее время русские могут на это не надеяться! Эти трусливые, меркантильные янки никогда не протянут руку помощи красному Сталину, пока триста раз не просчитают всех своих выгод. А этот боров Черчилль не сделает погоды на континенте. Да и не такой он дурак, он не сдвинется с места, пока мы в России окончательно не сломаем зубы…» Последние мысли показались штандартенфюреру кощунственными, он поморщился. Думать о войне на Восточном фронте не хотелось — это был главный раздражитель для Отто Дюринга. В остальном все было прекрасно. Светило солнце. Старушка Сена мирно текла в створе каменных берегов. И Париж оставался Парижем. И казалось, что вообще можно было бы обойтись без войны.
Отто Дюринг несколько прибавил шагу, чтобы переступить порог заведения «мосье» Кроша точно в условленный час. Штандартенфюрер знал, что сегодня «мосье» Крош забронировал для него белокурую мамзель Антуанетту, и он будет ласково измываться над этой французской шлюшкой, а после, придя в себя и оставшись один, попросит в мыслях прощения у любимой жены Гертруды. Гертруда с двумя дочерьми ждала его в Кельне, часто писала ему нежные письма, в которых рассказывала, что подолгу молится с дочерьми на ночь, чтобы Отто не услали на Восточный фронт.
Туда, на Восточный фронт, уже отправили из оккупированной Франции его брата Генриха.
Итак, солнце светило всем. Всем живым.
Оно навсегда меркло для мертвых. Час назад оно померкло для Генриха Дюринга, командира немецкого «тигра», чей коньяк распили в траншее двое русских, увлекшихся разговором солдат.
…В какое-то мгновение Лешка заметил, как снаряд черной молнией пронесся над головой и врезался в боковину траншеи. Взрыв содрогнул землю и бешеной силой взрывной волны подбросил его, заполнив грудь гарью, исхлестав тело землей и осколками. Казалось, волна подняла его высоко над землей, и в тот краткий миг, в мертвой точке, когда взлет переламывается в падение, а жизнь переходит в небытие, он крикнул из последних сил: «Мама!» Но крик его был не внешний, потому что перебитые легкие и перерезанное горло не могли издавать звуков, это был крик внутренний — самый последний. Потом все полетело вниз. Осколки снаряда, комья земли, щепки и камни. И задымленное солнце.
Лешка и заслонил невзначай Федора, сберег ему жизнь. Он находился ближе к разрыву снаряда, и те осколки, что предназначалось им поделить поровну, по-честному, как поделили убитых фашистов, принял большей частью на себя. Не успел Лешка добиться, чтоб сняли с него напрасное обвинение.
10
Стоило закрыть глаза — и в потемках, под сомкнутыми веками, опять кишели золотые черви. Боль сдавливала голову. Весь организм переполняла тошнотворная муть. В полевой палаточный медсанбат Федор попал с несколькими осколочными ранениями и сильной контузией.
— Ну как, солдатик? Чай, не помрем? — бодрила Федора лейтенантша медслужбы Сизова, смешливая толстушка, от которой пахло цветочными духами. Она делала осмотр, ощупывала раны, усмехаясь кривила большие подвижные губы. — До следующего боя подлатали. Затянется… Чего молчишь? Слышишь меня плохо? Знаю, солдатик, что плохо.
— Не помрем, — шепотом отзывался Федор на добрые слова лейтенантши и, перемогая слабость, пробовал улыбнуться. — Не помрем, бесова душа!
— Со смертью, солдатик, надо, как с фрицами, понаглее быть. Гони ее, ведьму, прочь! — наставляла Сизова, уходя к другому «солдатику».
«На войне, парень, надо понаглее быть, — эти слова, созвучные с наказом жизнелюбивой лейтенантши, принадлежали Семену Волохову. — Наглость и отвага — две сестры. Без них в бою холодно. А с ними, ежели и убьют, то на Страшном суде стоять не стыдно. Не зазря голову положил. Заячьей душе и перед собой, и перед Богом совестно».
Семена Волохова, крестьянского грамотея и кавалера «Георгия», правдолюбца и по прихотливости натуры бильярдного игрока, Федор еще увидит. Это произойдет впереди, зимой сорок четвертого года, на фронте. Он увидит его не вживую. Но Волохов, словно бы по-дружески, протянет ему спасительную руку.
…Снег лежал кругом свеж и пушист. Ветра нет, и даже на шатких камышах держались мелкие белые папахчонки. Камыши стояли худым частоколом в прибрежье небольшого озера. Среди озера зияла полынья от бомбового разрыва. Высокие заозерные сосны, убранные белым, четким отражением лежали на темной глади полыньи; а повсюду вокруг — нетоптано, чисто: ни единого человечьего следа, ни воронки, ни стреляных гильз.
— Костер занимается, по воду сходи, — сказал Захар и подал Федору котелок.
Федор машинально взял котелок, но никуда не пошел. С небольшого пригорка он глядел вниз — на озерную воду с отражением леса и на сам лес, на мохнатисто белые сосновые ветви. Непорочная белизна снега, сосновый лес и темный овал полыньи со стелющимся отражением деревьев навеяли что-то из детства. Словно все это уже было видено. Но не вспомнить когда, где, может быть, и не в действительности, а на какой-то зимней картинке или открытке к новогоднему празднику.
— Глянь, земеля, лес-то будто нарисованный! — сказал Федор и привольно вздохнул. — На лесоповале всяких деревьев перевидал, да на красоту-то не заглядывался. Красота в радость, когда свобода есть. Эх, не война бы еще — точно бы пошел на лыжах кататься!
Немногословный Захар подложил в задымившийся костер сушины, оглянулся на живую картину заснеженного леса. Он ничего не промолвил, но веточки морщин с краю глаз вытянулись от скромной улыбки. Видно, и ему передалось вдохновленное природой Федорово чувство. Не молодой, побивший подметки и на мирных трудовых дорогах, и достаточно на фронтовом шляхе, Захар был человеком обстоятельным и ровным. Уж одно то, как он свертывал «козью ногу», говорило об этом. Иной такую закрутку наворотит, что и смотреть неприятно: или табаку насыплет нерачительно много, или напротив — скудно мало и неравномерно по плотности, да и курительная бумажка расклеится, пропуская не нужный затяжке воздух. У Захара в закрутке табачок ровненько, одинаковой сбитости и как раз столько, чтобы хватило накуриться: лишку не пересыплет, но и не поскупится. И во всем Захар был таким — несуетливым, простым, с прямою сутью. «Мудрят люди много. Жизнь-то проста, — слышал от него однажды Федор. — Есть хочешь — хлеб сей. Одежу надо — лен тереби. Холодно тебе — огонь разводи. Лень и завистничество всю неразбериху вносят. Убери их — и все понятно станется». Он и войну принимал как неизбежную работу, которую за него никто не сделает.
- Предыдущая
- 39/68
- Следующая