Годы, тропы, ружье - Правдухин Валериан Павлович - Страница 38
- Предыдущая
- 38/79
- Следующая
По блеску глаз армянина я увидел, что он понял мое настроение; его глаза заулыбались, лицо загорелось, весь он как-то молодо подобрался и еще веселее и задорнее подхватил:
Дальше мы запели уже вместе дружным и озорным «хором»:
Со стороны это могло показаться нелепым, диким, но мне стало от песни на самом деле теплее. Ноги зашагали быстрее. Все тело, все существо мое вдруг встрепенулось, отозвалось на песню. Смешным показалось уныние… Даже Гоша Сибиряков, жестоко страдавший в этот день от малярии, улыбнулся нам из-за кустов жалобной человеческой улыбкой. Макс издали замахал нам своей кожаной кепкой, Петрович закрутил весело головой, только Иван Миронович и профессора не поняли нашего порыва, — продолжали молча шагать по берегу. Так в течение этого дня мы несколько раз перебрасывались со старым кавказцем стихами этой незатейливой беспечной песни.
Дождь не переставал, но теперь он мне казался самым обычным явлением, вода даже согревала меня. Я вынул из чехла ружье и, кликнув Черного, пошел вперед. И судьба сразу улыбнулась мне. Черный с разбегу напоролся на выводок глухарей. Копалуха[28] с клекотом взлетела на дерево, а молодые глухарята, размером не больше серой куропатки, рассыпались по кустарнику. Черный остервенело залаял на самку, вертевшуюся на суку высокой сосны. Молодых я не стал стрелять: они были слишком малы. Я подошел к матери. На секунду мелькнула во мне жалость, но я быстро приглушил свою охотничью совесть и выстрелил. Птица повалилась в траву. Иду быстро к лодкам, чтобы порадовать товарищей своей добычей. У берега слышу немощный голос профессора: «Помогите!» Он несется откуда-то снизу, из глубокой вымоины. Вижу, Макс пробирается через валежник. Оказалось, что профессор свалился в яму и сам уже не смог из-нее выбраться. Лежал в грязи, совершенно обессиленный.
Пришлось искать поскорее место для стоянки. Быстро раскидываем стан. Разжигаем костер. Профессора забираются в палатку, отданную им для «научных» занятий. Остальные располагаются у костра. Петрович с остервенением щиплет копалуху. Максимыч готовит сухарницу. Чайник деловито шипит над огнем. Я снял с себя одежду и развесил ее на колышках вокруг костра. Айдинов и Иван Миронович ладят шалаши из корья. Мои желтые от пота и грязи портянки шипят на огне и колышутся от жары… Макс и Гоша вытянули озябшие ноги над костром, как англичане над камином после сытного обеда… Идиллия!
К костру подходит переодевшийся в сухую одежду угрюмый профессор. Он мрачно смотрит на нас, на портянки и, нервничая, спрашивает:
Кто развесил эту гадость?
Я. В чем дело?
Вы с ума сошли. Над чайником. Это же не гигиенично!
Кровь бросилась мне в лицо. Не сдерживая себя, я резко ответил:
— Здесь не гостиная и не лаборатория. Не гигиенично? Тогда будьте добры сами развести себе костер и скипятить чайник, не пользуясь чужим трудом.
Петрович фыркает от удовольствия. Айдинов с улыбкой останавливается и наблюдает за нами. Макс и Гоша еще выше задирают свои ноги над огнем. Профессор резко повертывается, идет к палатке. От палатки бросает:
— Это безобразие, это нахальство! Я буду жаловаться….
Петрович тихо, но четко бросает:
— Медведю пожалуйся, он заступится.
На минуту воцарилась тишина, потом ее неожиданно нарушил чей-то смех из-за кустов. И вдруг все мы, сидевшие у костра, захохотали. Сперва поодиночке, с перерывами, а потом — все дружно, громко, весело и неудержимо. Это была дикая сцена… Для нас всех смех был нервной разрядкой от усталости, напряжения и холода. Мы дико вопили минуты три, как дикари, от охватившего нас пьяного безумия. Я пытался сдержать себя, бросился лицом в свою беличью тужурку, но смех душил меня. Макс упал ногами в костер. Петрович ползал по земле на животе, Айдинов скатился куда-то в ложбинку… Из палатки выскочил Трегер, посмотрел на нас ненавидящими глазами, опять скрылся.
Впервые после такого тяжелого дня я не в силах был сразу уснуть. Было смешно и стыдно и за себя и за профессуру. «Как слаба и несовершенна человеческая машина, дающая такие неожиданные и дикие перебои при малейших невзгодах», — думал я, ворочаясь с боку на бок по горячей земле, согретой костром.
6. Сохатый
Вторую неделю ползем скалистыми коридорами, взбираясь вверх по падающему с Саянских гор, беснующемуся в каменных тисках, изогнутому лезвию Тагула. Никто из нас не ждал такого утомительного путешествия. Переходы наши с каждым днем становятся короче. Едва-едва преодолеваем за сутки десять километров. Далеко, за сотню километров позади нас, осталась последняя сибирская деревушка, о которой каждый день со вздохами вспоминает Иван Миронович. Сказочная глушь обнимает нас со всех сторон. Сосны, пихты, ели нескончаемыми полосами бегут за нами; такие же необозримые полосы их каждый час выплывают нам навстречу. Исполинские темные горы крепко запрятали нас от мира. И только солнце, выползая из-за них по утрам, смягчает их суровую темь. У меня болит спина от бечевы, на которой я тащу лодку. Я разбил уже свои сапоги и теперь бреду в запасных броднях. Узнать меня трудно: зарос волосами, как папуас, почернел от солнца, грязи, воды, укусов комаров и мошкары, как старый негр. Рубаха и штаны мои давно уже превратились в живописные лохмотья.
Каждый день на заре мне кажется, что я уже не в силах подняться: не разгибается спина, ноги деревенеют, не слушаются. Но вот протащишься с километр, и снова твоя машина работает. Когда меня сменяет в упряжке Макс, я ухожу в сторону от берега с неунывающей лайкой — Черным. Он находит рябчиков, глухарей, ненужных сейчас белок и бурундуков, которыми он питается.
Взлет тяжелой копалухи и глухой клекот молодых глухарей приводят меня в дрожь. Но это не обычные охотничьи волненья, а жадность голодного существа, мечтающего о вечерней мясной похлебке. Даже профессора не могут скрыть своего удовольствия, когда я или Макс являемся из тайги с птицей. Сейчас я, как и Иван Миронович, ненавижу тайгу. Здесь невероятно трудно раздобыть дичину. Тайга мертва, как пустыня. Глухарей по берегам совсем мало, а нашу компанию не накормишь и пятью рябчиками. С тоской вспоминаю Уральские степи, где легко ходить, где на каждом шагу встречаются птицы, зайцы, где по речушкам можно всегда промыслить рыбу.
Сегодня на рассвете, когда загас ночной костер и меня ожгло утренним морозцем, я вскочил с постели и, поеживаясь от холода, разминая одеревеневшее от усталости тело, спустился с ружьем на берег. Думал в прибрежном ельнике поискать рябцов. Профессора еще покоились в своих палатках: они потребовали от нас, чтобы мы не тревожили их раньше девяти часов.
Айдинов втащил свою лодку на песок и, сидя на ее опрокинутом днище, старательно паклевал ее, держа в зубах просмоленные клочья чесаной конопли. Рядом с ним сидит повязанный полотенцем скучный Иван. Миронович (шапку он потерял в пути) и плачется на свою судьбу:
— Дома я дров бы на зиму теперь запасал, а здесь что? Время напрасно теряю и себя изнуряю. Понесло меня с вами, старого дурака. Думал, на зверя меня наведете. Заработать рассчитывал, а тут, то и гляди, голову свернешь. Нет, больше меня и шаньгами сюда не заманите! Ищите дураков помоложе.
Увидав меня, кавказец широко улыбнулся и отрывисто бросил в мою сторону сквозь паклю в зубах:
— Купаться хочешь? Хорошо… Вода горячая. Пар, как в бане.
Кругом — над рекою, на горах, над лесом, на отяжелевших за ночь ветвях деревьев — клубился дымчато-серый холодный туман. Солнце чувствовалось, оно уже всходило за горами, но от этого было еще холоднее и неприветливее, как от тоски по далекому другу. Я уселся рядом с Айдиновым в лодку, закурил свою трубку.
28
Так в Сибири называют матку глухаря.
- Предыдущая
- 38/79
- Следующая