Колосья под серпом твоим - Короткевич Владимир Семенович - Страница 45
- Предыдущая
- 45/182
- Следующая
О рабство! О мой лютый рок свирепый!
Вы горше смерти, угнетенья цепи!
И гаснешь, гаснешь в клетке золотой
Ты никому не нужной сиротой.
Оковы рабства на руках, как змеи,
А за стенaми теплый ветер веет.
А за стенaми мир! Сады! Поля!
Голос ее сник, и тут старый князь почувствовал, как затряслось от рыданий тельце рядом с ним.
— Мальчик мой!.. Это ведь выдумка! Хочешь — она придет и утешит тебя?
— Нет! Нет! — И непонятно было, не хочет он, чтоб его утешали, или просто не верит, что это выдумка.
Благородный Людомир, узнав о страданиях любимой, явился в город, оставив флот, чтоб освободить ее или разделить с ней судьбу. Обоих разрывали страсти — любовь к родине и любовь друг к другу.
Влюбленные стояли на кострах из бревен, которые вот-вот должны были запылать.
О, мой любимый, близится кончина!
Яркие языки пламени охватили ее. А над пламенем сияли ее глаза.
…Дед сам отнес его в комнату рядом со своей, вместе с Глебовной раздел его.
Алесь лежал, бессонно глядя на огонек ночника. Спать он не мог. Что же делать потом? Как жить без этого? Он кончит помогать деду и станет ему не нужен. И тогда снова… видеть его раз в год, как родители.
Спустя какой-то час он услышал в коридоре голос деда, который наставлял повара:
— Коптить фазана будешь, как всегда, на деревянных опилках с сахаром. И чтоб тушки не соприкасались! А индюка, прежде чем резать, напои допьяна, за полчаса влей в рот ложку водки — мясо будет вкуснее.
Дверь в спальню отворилась. Дед вошел и присел у кровати.
— Не спишь? — спросил он.
— Не-е-т.
— Все мучаешься?
Дед молчал, и тень от его головы склонялась все ниже.
— Хочешь остаться со мной?
— А родители?
— Ну, приезжать будешь, когда захочешь…
— Хочу.
— Ну вот. А я стал ленив на доброту… Все думаешь: может, в другой раз. А так нельзя!.. Я все обдумал. На всех актеров — завещание, что они будут вольными после моей смерти. А ей — вот он, — и дед показал желтоватый лист бумаги. — Завтра она может идти, куда хочет.
— И она может?…
— Здесь сказано: хочет — пусть уходит, хочет — пусть остается в моем театре, играет уже как вольная.
Алесь приподнялся и схватил дедовы руки.
— А теперь иди отнеси сам…
…Он мчался ночным коридором, и эхо повторяло его шаги. Бросился в дверь и побежал переходом над аркой. Загрохотали шаги по винтовой лестнице, ведущей на антресоли.
…Он неожиданно тихо постучал в дверь…
Дверь отворилась, и он увидел женскую фигуру в длинном ночном халате, волосы, стянутые лентой, и глаза.
В этих глазах и теперь жила печаль, но они немножко потеплели.
— Заходите, — сказала она.
…Простой туалетный столик, две свечи на нем. Раскрытая книга.
— Садитесь.
Все было обычным. И все же за этой комнатой он видел осужденную и пламя костра.
Покраснев, протянул ей бумажный свиток.
— Что это?
— Прочтите. И не бойтесь тюрьмы. Я вас защищу.
Она с улыбкой посмотрела на него, такого наивного в своей вере. Что мог сделать он?
Потом развернула свиток и с той же снисходительной улыбкой начала читать.
Улыбка исчезла. Страшно бледная, она смотрела на него.
— Старый князь пишет, что он освобождает меня по вашему желанию.
— Если он так пишет, значит, он добр ко мне.
И тут он увидел ее глаза. Что произошло, он не знал, но это были совсем другие глаза, не те, что были на сцене.
Молчание царило в комнате. А за полукруглым окном лежала глубокая ночь.
— Благодарю вас, — сказала она. — Я этого никогда не забуду. Никогда…
Ему это было не нужно. И он, чувствуя, что слезы вот-вот снова брызнут из глаз от восхищения и жалости, повернулся и бросился из комнаты.
XVII
Утром солнце пробивалось сквозь плющ на огромную террасу со стороны фасада. В вольерах ссорились и кричали попугаи.
Дед сидел в кресле. Перед ним дымилась чашечка шоколада и стояла бутылка белого вина. В стороне сидела с коклюшками Глебовна. А перед Алесем, рядом с чашкой шоколада, лежали листы бумаги цвета слоновой кости, стояла в чернильнице китайская тушь. Дед в этом отношении был большой сноб: если уж писать, то чтоб было приятно — лоснящимся черным по гладкой желтоватой бумаге, тогда пишется что-то толковое. «Современные писаки потому и пишут лишь бы как, не придерживаясь стиля, что перед ними корявая бумага и черт знает какие перья — скребут и скрипят».
А перья были особенные: гусиные, тонко заточенные, мягкие, всегда из левого крыла, чтоб удобно было держать в руке.
Дед пригубливал вино и начинал диктовать, будто забавлялся новой игрой, но так, что этого нельзя было заметить:
— «Рассуждения о преступлении и наказании…»
Перо у Алеся начинало бегать.
— Не спеши, — говорил дед. — Выслушивай и записывай самое главное… Так вот, мы остановились на несоответствиях между человеческими законами и естественным законом природы…
Дед думал с минуту.
— Человек следует законам природы лишь в худшем. Он карает смертью даже за то, что природа прощает по милости и жестокости своей… А между тем, безусловно, смерти подлежит лишь одно преступление — издевательства над человеческой душой, пытки над человеческим телом… Сюда надо отнести насилие над женщиной…
— Батюшка, — с укором сказала Глебовна, — ему рано.
— Молчи… Завтра я, может, умру, так и не дождавшись, когда ему будет «время». Пусть слушает. Он не поймет этого дурно…
— Тебе лучше знать, — примирилась она.
— Вы говорили, что в Пивощах стреляли, — сказал Алесь. — Что атаман Пройдисвет убивал от голода… Тогда и… нас…
— Возможно, сынок.
— Ба-атюхна мой! — вздохнула Глебовна. — Вы же не ударили никого за всю жизнь.
— Он рассуждает умно, матушка, — сказал князь. — Я не ударил, но мое положение таково, что я могу ударить человека, который не может ответить. Значит, разница небольшая.
— Вы барин милосердный.
— В милосердии и дело все. Милосердный. Осчастливил. А его сын, скажем, будет немилосердный. Или мы погибнем во время грозы на Днепре. Все.
— Свят-свят! — крестилась Глебовна. — Вы что-то ужасное говорите.
— Правильно, дедуля, — сказал Алесь. — Я и сам это думал. А потом придет какой-то Кроер.
— Вот, — продолжал дед. — И потому мы, независимо от наших хороших качеств, участвуем в одном огромном преступлении, имя которому… Российская империя.
Старый вольтерьянец улыбнулся. Зеленая и солнечная тень лежала на его лице, а в вольерах далеко и приглушенно кричали птицы.
— Почему же не изменить этого? Есть понимание, есть желание, есть оружие.
— С кем изменишь, сынок? Если б было с кем, я первый благословил бы тебя на это, — грустно улыбнулся старик. — Не с кем. Погоны, ордена, привилегии развратили почти всех. Это подлость. Это замаскированные взятки, которыми покупают жадных к почестям и просто нечистых людей. И вот потому я говорю тебе это, чтоб ты не был похож на них. Никогда не бери приманки, никогда не бери славы и власти, даже если тебя силой будут тянуть к ним. Никогда не иди в совет нечестивых, блажен муж.
Сияло солнце, заливались птицы в тени деревьев и вольерах.
— Не с кем, сынок… Времена… Ровесник Шекспира имел возможность видеть большинство прославленных английских драматургов. Ровесник царя — чуть не всех мерзавцев и подлецов мира, потому что и в том и в другом случае существовали условия, которые благоприятствовали их появлению и развитию. Короче — какая эпоха, такие и таланты.
— А мы? — спросил Алесь.
— А что мы? Историю Приднепровья должен был бы писать палач. Он имел возможность наблюдать за кончиной всех сколько-нибудь значительных людей твоей и моей родины. И он был бы самым просвещенным, потому что лишь он один мог знать, сколько тайных заветов передали они плахе своими обескровленными губами… Больше никто не знал. Больше никто не слышал…
Алесь давно бросил записывать. Но старик не замечал этого.
- Предыдущая
- 45/182
- Следующая