Колосья под серпом твоим - Короткевич Владимир Семенович - Страница 37
- Предыдущая
- 37/182
- Следующая
Все время ее мучила мысль: встретит ли ее он? Выедет ли навстречу?
Когда открылся глазам Днепр, на крутой обрыв противоположного берега вылетели всадники, и кони под ними по самую грудь тонули в цветущих травах.
Попутчики все еще рассуждали, кто б это мог быть, и только она одна знала: «Он».
Флотилия челнов летела с той стороны, на широких плотинах везли коней, пятнистых дрыкгантов, которыми славилась эта земля. Кипела вода под веслами, а на носу переднего челна стоял с веслом в руке тот, кого не могло забыть сердце, потому что он был не неизвестным фаворитом, затерянным где-то между Ланским и Мамоновым, а возрожденной на одну, последнюю ночь молодостью, горьким запахом полыни за шелком шатра.
Не дождавшись, когда челн ударится о берег, он прыгнул почти по колено в воду и размеренным, легким шагом начал подниматься по пологому склону к ее карете.
Он был тот же, лишь седина густо лежала в волосах да спокойнее стали глаза. И он просто бросил к ее ногам шкатулку с землей, шкуру серебристой лисицы и золотой слиток. А спокойные глаза договорили: «Помню».
«И я не могу забыть», — ответили ее глаза.
И вдруг боль сжала ее сердце. Вот снова течет река, снова серебрится полынь, как шкура этой лисицы, снова стоит он. Ничего не изменилось. Лишь непоправимо постарела, лишь изменилась она сама.
— Возьмите этот табун, великая мать! — сказал он. — Таких коней нет больше нигде. Пусть они верно носят вас, как верно будет носить вас моя земля.
— Не надо, князь.
И он склонил приветливо и непринужденно седую голову.
— А где ваш сын, князь? Он здесь?
— Данила! — позвал князь. — Выйди.
И тут она увидела, как из пестрой толпы выступил тринадцатилетний мальчик, стройный, похожий и непохожий на отца. Легким шагом подошел к ней, ловкий, как сказочный царевич, в расшитой серебром голубой одежде, в голубых сапожках, с золоченым кинжалом па боку.
Шел и не знал, что каждый его шаг — шаг по сердцу той, которая смотрела на него. Если б ей такого сына!
Данила подошел, остановился и стал без страха смотреть ей в глаза. Это была царица. Та, которой следует поклоняться. Мальчик смотрел на нее, и она показалась ему красавицей. И он подал ей букет полевых цветов, окаймленных дымчато-сизой полынью. Его никто не учил. Просто он любил полынь.
— Маленький литвин, — грустно и горько сказала она. — Когда-нибудь он сменит этот кинжал на саблю и пойдет на нас. Вы же нас всех ненавидите.
Щеки его вспыхнули, он глубоко вздохнул. А потом вынул лезвие из ножен, сломал сталь и бросил обломки к ее ногам.
…Отъезжая, она сказала Акиму Загорскому:
— Не захотел взять тогда — возьми теперь. Для него.
— Для него возьму.
Это были земли на юге. Те, которые через двадцать лет были проданы за два миллиона. Акиму они не принесли и полушки. Он не хотел этого.
Данила проводил ее до Киева. Она сама попросила об этом.
Даниле Загорскому было двадцать четыре года, когда умерла императрица. Аким Загорский умер на год раньше. В какие-то пятьдесят лет. Доконал его, видимо, тот образ жизни, которого он придерживался последние двадцать лет. Натура, избыток сил не могли смириться с бездеятельностью. Лишь память о жене и сын, да еще охота. И вот, как только сын перестал требовать внимания, началось угасание.
Пан Аким был в отъезжем поле еще за два дня до смерти. А назавтра слег. В горле что-то клокотало, а потом утихло. Сильные руки неподвижно лежали на атласе покрывала. Причастившись святых тайн, он простился с сыном и умолк. И лишь за пять минут до смерти, не открывая глаз, сказал едва слышно одно слово:
— Полынь…
И неизвестно было, о чем он это, о той лунной полыни или вообще о жизни.
…О смерти отца сын сообщил в Петербург. Еще тогда, во время путешествия, прощаясь с ним, она просила обо всех изменениях в жизни писать лично и дала свою печать.
Он ничего не сказал в то время отцу. И вот теперь написал.
Месяца два ответа но было. А потом па загорщинское подворье восьмерка коней привезла окованную железом повозку. На ней была большая цельная глыба малахита высотой в два человеческих роста. Какого-то удивительного дымчато-зеленого малахита в серых разводах — как полынь.
На глыбе было лишь четыре слова:
«Vale, principium finis mein!»[63]
Только считалось, что Аким Петрович был похоронен в усыпальнице Загорских. Там лежал один ларец с его землей. А сам он нашел покой в мавзолее — вместе с женой, куда глыбу затащить было нельзя. И потому малахит поставили на холмик, насыпанный снаружи. С той стороны мавзолея, с которой, внутри, лежал он.
Спустя несколько месяцев императрица умерла. Но еще до этого, в год смерти отца, молодой князь женился. До сих пор отец заполнял всю его жизнь, и, потеряв его, Данила почувствовал страшное одиночество в холодном, пустом доме.
Отец, жалея беспредельно сына, не утруждал его науками и не старался привить ему серьезное направление мыслей, то, которое заставляет человека сознательно выбрать себе дорогу и потом всю жизнь придерживаться ее.
Года за четыре до смерти пан Аким кинулся было разбираться в происходящем, читать философские книги новейшего времени и едва не стал мартинистом, но потом оставил это занятие. Фармазоны показались ему до невозможности нудными — сидят себе в подполье, как кроты, со своими циркулями да молотками, обтянули стены черным бархатом, отняли у мира его краски. Заговором это попахивает, вот что. А если уж ссориться с теми, кто имеет власть, так не заговором, не шипением в норах, а мятежом. Да и матушка их не жаловала, последняя его женщина, а пока она жила, он не мог фрондировать.
Изо всей этой компании ему нравился один. Тот, который написал книгу — таким страшным языком — и которого за эту книгу загнали в Илим. Книгу эту пан Аким купил за сто рублей серебром, прочел и не то чтоб пришел в восторг от предложений автора, а просто так — понравился ему человек. Смелый. Приятно было б видеть его рядом.
И вот поэтому в голове молодого Загорского была мешанина: рыцарский кодекс и книга, купленная отцом, обожествление царицы и ненависть к Петербургу, песни, услышанные на охоте, и галантные романы, вольные рассуждения и тайная, не очень почтительная вера.
А над всем этим вольный дух первых лет царствования Екатерины: книги Монтеня, Дидерота, Бекона, Руссо — в диком соединении с куртуазными романами. И при этом некоторое пренебрежение к книгам вообще, потому что он любил простор, бег коня, копье, которое впивается на скаку в шею кабана между черепом и первым позвонком.
Он пренебрегал соседями. Избалованные бабы! Холуи! Пренебрегал их терпением, раболепством и пресмыканием перед сильными. Пренебрегал их поездками — каретами для детей, каретами для дураков, каретами для больных собак, каретами для крепостного гарема, фургоном для музыкантов, фургоном для буфета и поваров.
Тьфу! Раньше этого не было! И как не понимают, что седло под головой удобнее?… Собачники!!
Это был человек одновременно очень хороший и очень дурной. Его хорошие качества были природными. Его недостатки — недостатками века. И все, что бы он ни делал, свидетельствовало об этом.
Уже за год до смерти отца его уважали и боялись как огня. Это началось так. В тысяча семьсот девяносто четвертом году новоиспеченная приднепровская помещица Прасковья Зубова попросила у императрицы разрешения сдавать своих могилевских крестьян в рекруты вместо крестьян из ее рязанских вотчин, «равным образом и впредь так поступать». Разрешение дали.
— Несправедливо, — сказал Данила, услышав об этом. — Почему должны вместо кого-то идти в солдаты те, кто еще двадцать два года тому назад не знал рекрутства? Что ж, выходит, мы неравные дети?
Пример Зубовой показался соблазнительным. Могилевские крестьяне были дерзкие. Избавиться от некоторых было просто благом. И вот сразу после Зубовой о том попросили еще три помещика, у которых имения были в Приднепровье и за его границами, — Дмитриев, Иванов и Суканевич.
- Предыдущая
- 37/182
- Следующая