Великое противостояние - Кассиль Лев Абрамович - Страница 47
- Предыдущая
- 47/76
- Следующая
— Ты что? — спросила я его, подбежав к нему.
— Ничего, — бормотал он, все еще красный, сжимая бумажку в комок. — Глупости там всякие написаны. Просто читать противно!
Ребята недоумевающе глядели на него:
— А что это такое было?
— Ну лозунги всякие ихние… Непонятно вам? Это немцы бросают. Воззвания свои фашистские. Листовки, что ли… Даже читать совестно. Слова такие… Тьфу!
Проводив ребят на станцию, усадив их в поезд и передав на попечение одной нашей старшекласснице, я отправилась в Кореваново. Дорога шла по ту сторону оврага; я нашла там еще одну листовку, сброшенную немецким самолетом. Я подняла бумажку и прочла. Это было обращение гитлеровского командования к москвичам. Фашисты сообщали, что они скоро придут в Москву, и предупреждали, что всякое сопротивление бесполезно. И тут же они объясняли, что вообще воевать русскому народу с немцами не из-за чего. Получалось так, что все дело тут лишь во всяких других иноверцах, из-за которых приходится страдать москвичам. А Гитлер русских людей обожает так, что прямо сил нет! И слова-то показались мне смешными, неуклюжими — «иноверцы»… Так вот с чем они хотят прийти к нам, вот на что они рассчитывают! Надеются, что мы окажемся друг для друга иноверцами. Вот что они хотят посеять на нашей земле, рассыпая бомбы и листовки над городами нашими, пытаясь отравить клеветой источники нашей дружбы! Значит, с Изей и Соней мне уже тогда не дружить, что ли? Что же, тогда и Амед будет мне иноверцем? Я так рассердилась, что разорвала листовку в клочья, скомкала их, бросила на землю и даже вдавила бумажки поглубже каблуком. Я словно коснулась какой-то липкой грязи. Хотелось вытереть руки…
Деревня Кореваново принадлежала когда-то тому самому помещику Кореванову, чьей крепостной была Устя Бирюкова, которую я изображала в фильме Расщепея. В полузаглохшем парке сохранилась старинная усадьба; наполовину она была превращена в музей, а в жилой части старого дома с белыми колоннами, на антресолях, жил директор музея Вячеслав Андреевич Иртеньев, потомок генерала Иртеньева, прославившегося в Бородинском сражении. Иртеньев был консультантом Расщепея при съемках фильма, так как сам раньше занимался военной историей, служил кавалергардом.
После Октябрьской революции он преподавал в Военной академии, был страстный охотник, написал книгу воспоминаний. Расщепей любил эту книгу и говорил, что бекасы и вальдшнепы описаны в ней куда привлекательней, чем министры, царедворцы и дипломаты. Теперь Иртеньев жил в Кореванове. Здесь он продолжал писать воспоминания, диктуя их своей жене, Анастасии Илларионовне.
Расщепей часто гостил у Иртеньева, а летом жил здесь на даче. Не раз привозил он сюда и меня. Иртеньев немало помог мне, когда я снималась. Он обучал меня хорошим манерам, помогал правильно держаться на лошади, рассказывал разные удивительные случаи из истории. А знал он их пропасть.
Несмотря на свои восемьдесят с лишним лет, он отлично сохранился: огромный старик, ростом без малого двух метров, он не утратил еще своей гвардейской выправки, с каким-то особым изяществом носил кавалерийскую фуражку, высокие сапоги старого образца, ходил прямо, слегка приподняв плечи, без палки, только чуточку подрагивая в ногах, когда ступал.
Он часто бывал у нас в Доме пионеров, где его избрали почетным председателем клуба юных историков. Пионеры любили этого огромного и статного старика, шумного, громогласного. У него была странная манера разговаривать, подталкивая при этом собеседника локтем: «Гм? Юные пионеры?.. Честь имею… А? Что? Хо-хо! Милости прошу!..»
И так, шумя, похохатывая, слегка ширяя локтем, задавая тысячи односложных вопросов и не всегда дожидаясь ответа, он разговаривал с нами. В то же время говорил он с ребятами всегда очень уважительно. И хотя приходилось ему глядеть на нас всех сверху вниз, с высоты своего огромного роста, а мы должны были задирать головы, держался он так вежливо и заинтересованно, что мы никогда не чувствовали его превосходства. Если кто-нибудь из нас опаздывал на занятия кружка, он вынимал из маленького кармашка большие золотые фамильные часы, открывал их, внимательно смотрел на циферблат, потом переводил горестный взгляд на вошедшего, который уже сгорал от конфуза, и, выразительно щелкнув крышкой часов, молча клал их обратно. Сам же он никогда не опаздывал. «Аккуратность — вежливость королей, — говаривал он, первый придя на занятия, — но не мешает перенять ее, гм, и молодым революционерам. Что? Гм!.. А? Хо-хо!..»
Вячеслава Андреевича Иртеньева я застала на крылечке террасы. Он предавался какому-то странному занятию, в котором участвовал маленький, деревенского вида мальчуган лет шести. Мальчуган, отойдя немного поодаль, бросал под ноги Иртеньева на крыльцо террасы большие деревянные кегли, а Вячеслав Андреевич гонялся за ними и хватал старомодными каминными щипцами, после чего швырял пойманную кеглю в стоявшую возле террасы бочку с водой. Заметив меня, он сразу приосанился, поправил усы, одернул пижаму.
А малыш убежал, закинув голову, выпятив живот, топоча пятками и выворачивая ими пыль, как бегают все деревенские ребята, воображая себя конями.
— Гм!.. Что? А? Виноват… — Иртеньев застегнул воротник пижамы, пробежал пальцами по ее пуговицам, проверяя их. — Виноват… Что? Вы к кому?
— Здравствуйте, Вячеслав Андреевич! — крикнула я.
— А? Что? Хо-хо!.. Товарищ Серафима?.. Здравствуйте, дорогая, здравствуйте, моя милая. Милости прошу. Гм, что?.. Чем обязан? Забыли, запамятовали совсем! Анастасьюшка! — крикнул он в окно, обернувшись. — Посмотри, кто к нам приехал. А? Что? Замечательно, замечательно! Сама товарищ Серафима снизошла и навестила. Так сказать, шестикрылая Серафима на перепутье к нам явилась. Что? Гм! Хо-хо! Прошу вас.
Из окна высунулась полная, круглолицая Анастасия Илларионовна.
— Симочка, душенька, дитя мое, милая девочка, навестила, какая прелесть! — заговорила она. — Я с этим проклятым затемнением вожусь. Опять сегодня этот наш негодяй, эта погибель моя, Марсик, изверг рода кошачьего, изодрал всю штору… Я вот сейчас тебе, у-у, негодный зверюга! Вон сидит, облизывается.
Огромный черный кот Марсик, усатый, как гусар, сидел в другом окне и нежился на вечернем солнышке. Услышав свое имя, он лениво посмотрел на хозяйку, потянулся и недовольно спрыгнул с окна, словно хотел этим сказать: «Опять про то же! Ну вас тут всех с вашими шторами…»
— Ты только посмотри, как она выросла, какая красавица стала! Ты посмотри, Вячеслав, как она похорошела! Бьютифул, бьютифул! — быстро проговорила Анастасия Илларионовна по-английски. — Не правда ли? Жалко только, нос у вас, прелесть моя, немножко лупится. Но я вам дам крем, вы втирайте его утром и вечером. Я научу как… Смотри, а веснушки у нее совершенно прошли…
Тут мне вдруг стало очень смешно. Я подумала, как я буду втирать крем, перед тем как копать картошку, утром или вечером, когда надо лезть на крышу по тревоге.
Нос-то у меня правда очень обгорел, и это меня весьма опечалило, да и веснушки понемножку вылезали на свое место, хотя я их в начале лета старательно выводила.
Иртеньев повел меня на террасу. Высоченный, тяжеловесный, он шел, грациозно изогнувшись в мою сторону, ведя меня под руку, беспрерывно задавая самые разнообразные вопросы и не давая толком ответить на каждый из них. Наконец мне удалось спросить его:
— А Ирина Михайловна где?
— Ирина Михайловна, деточка, в Москве. Сегодня она как раз ночует в городе. Что? Гм! Она ведь художница немного, теперь работает по маскировке. Необычайно изобретательна. Идемте, я вам покажу некоторые макеты.
Он провел меня внутрь дома и показал макеты многих знакомых московских зданий. Вот маленькая модель станции МОГЭС, хитро укрытая зеленью, вот крохотный, причудливо разрисованный Большой театр. На пятигранном макете Театра Красной Армии прилепилась церквушка, на стенах были вычерчены овраги, дома, деревья…
Проходя обратно с Иртеньевым через большую залу, я увидела на стене портрет в тяжелой золотой раме. На нем была изображена Устя-партизанка, та самая Устя, за которую я прожила ее вторую жизнь на экране. Я невольно остановилась. Давно уж я не видела этого портрета, который разыскал где-то Расщепей. По этому портрету да еще по одной старинной гравюре и лубочной картинке, найденной Расщепеем в каком-то архиве, меня гримировали. А потом Расщепей отдал портрет Усти Бирюковой в музей «Кореваново».
- Предыдущая
- 47/76
- Следующая