Избранное - Изюмский Борис Васильевич - Страница 59
- Предыдущая
- 59/98
- Следующая
– Слыхал, битливый[106] ты! Нам такие молодцы надобны! – Про себя подумал: «Уедут – в городе спокойней станет».
Сейчас, рассказав другу обо всех своих приготовлениях, Кулотка нетерпеливо ждал, что ответит тот, и виновато добавил:
– Застоялся я… Размяться б, силу спробовать.
Тимофей добро посмотрел на друга. Лицо его было обветрено, загорело, и только у верхней губы, в самом уголке, белело пятнышко – можно было подумать: прилип в этом месте листок, и солнце не проникло через него. И полные губы, и это пятнышко придавали его лицу выражение детской наивности, которое никак не вязалось с богатырской фигурой.
– Только не лезь на рожон, – попросил Тимофей и неожиданно мечтательно добавил: – Вот бы и тех людей, дальних, грамоте обучить!
– Да тебе-то от этого что? – удивился Кулотка.
– Ты не обижайся. – Тимофей одной рукой притянул его к себе. – Мыслю: неграмотный, что незрячий, – глядит, а не видит…
Догорал вечер; казалось, красное небо нещадно сек синий ливень. В чуть подернутом рябью синевато-розовом Волхове спокойно отражались стены Детинца, купола собора…
«Тиха вода, да от нее потоп живет», – вспомнил Тимофей слова Авраама, что произнес тот недавно с угрозой в голосе, видя, как по улице боярские стражники вели должников. Тимофей еще подумал тогда: «Какой потоп?», но вопроса задавать не стал.
А сейчас вдруг понял, о чем говорил учитель, и сердце тревожно сжалось.
В МИРЕ КНИГ И РУКОПИСЕЙ
Перелистывая рукописи нездинской библиотеки, Тимофей подолгу задерживался на тех из них, что были изукрашены причудливым плетением фигурок зверей и птиц… Звери стояли на задних лапах, лизали свои спины, птицы шествовали, воинственно распустив хвосты. Писец Митька, рисовавший когда-то их, видно, до того сам залюбовался своей заставкой, что не выдержал и сбоку приписал: «А люба заставица!» Тимофей скупо улыбнулся этой похвальбе мастера: и впрямь люба!
Но особенную радость принесла ему книга в драгоценном окладе с эмалями.
Уже несколько часов сидел Тимофей над ней, и сердце его замирало от светлой зависти: «Ведь вот сумели сотворить такую красу… Эх, мне бы подобное свершить, и тогда знал бы – недаром жил, принес людям радость, какую сейчас испытываю сам… Да, есть на свете вечная, как небо, как звезда, как земля, пробуждающаяся весной краса. И смотрит ли на нее богач Незда или бедняк Кулотка, все едино заставляет она сильнее биться сердце. Вот и надо множить эту вечную, как былины, красу…»
В соседней гридне прохаживался по деревянному настилу Незда в желтой поддевке с ожерельем, холил ногти, любовно оглядывал перстни, нанизанные на тонкие пальцы.
Камни играли, переливались чудным светом, и трудно было отвести от них глаза. На изумруде вырезан всадник на коне; в черной финифти плавал яхонт червчат, а на нем – пес борзой; в середине другого – гиацинта – человек льву пасть раздирает. Епифаний Кипрский писал о сем камне: «Гасит огонь и помогает женщинам при родах». «Бред! Кровь и пот в себя вобрали, в том и цена их!» – Незда снова любовно поглядел на камни, подошел к двери, заглянул в клеть.
Тимофей, сгорбившись, сидел над пергаментом.
«Его не корми, только рукопись дай…» – довольно усмехнулся Незда. Что греха таить, любил умных людей, слабость питал к ним.
«Откуда жадность такая до знаний у сына сапожника? – продолжал размышлять посадник. – Не то что мой умоокраденный. Из Тимофея толк немалый выйдет… Давал ему переделывать грамоты – пишет кратко и по-своему. Ты, Незда, неплохо разбираешься в людях. Из этого книголюба можно извлечь пользу». Его заняла новая мысль: «А почему бы Тимофею не составить жизнеописание посадника Незды? Ну, может, не сейчас, а со временем, когда уменья наберется».
Он даже улыбнулся этой неожиданной мысли – так она ему понравилась. «А впрямь! Власть моя равна власти римского консула либо италийского князя; если у них это водилось, почему бы не быть у нас? Посадник Великого Новгорода! Града, где еще при Ярославе находили пристанище лишенные престола король норвегов Олаф, чады сакского короля Эдмунда Железный Бок, угрский принц Андрей с братом своим Левентою… А пока, – он насмешливо прищурился, – новоявленного Плутарха надо приручать и подкармливать…»
…«Как постичь тайну красок?» – думал Тимофей, рассматривая заставки и концовки.
Заглавные буквы нарисованы были киноварью, желтой и черной красками. Поднимали клювастые головы грифоны, звали в сказочную даль полуптицы-полульвы, загадочные крылатые серны и кентавры.
И вдруг родилась мысль: «Сделаю подарок Ольге – нарисую для нее свою заставку и отнесу».
Его даже в жар бросило. Захотелось сейчас же, немедля приступить к делу, но в слюдяное оконце уже заглядывали сумерки. Надо было достать краски, и он решил, что подарок начнет готовить завтра.
Ночь он спал беспокойно. Все представлял, как необычно нарисует, как обрадуется подарку Ольга, благодарно поглядит на него, Тимофея.
Об Ольге думал с каждым днем все больше. Что с того, что не видел ее! От этого она была еще желанней. Он вел с ней долгие разговоры, он советовался с ней, придумывал ласковые имена и не мог бы теперь представить свою жизнь без нее, без этого ощущения, что она где-то рядом, за несколькими поворотами улиц, ходит по тем же мостовым, что и он, дышит одним воздухом с ним.
Среди многих иных талантов есть, верно, и талант любить. Любить нежно, преданно, глубоко и красиво. Любить, не выдавливая из себя чувство, не загрязняя его, а так, как светит солнце, как бьется сердце. И талант этот вовсе не в умении произносить красивые слова, а в целомудренном, внешне, может быть, даже скупом проявлении чувства, безграничной преданности ему.
Тимофей после возвращения из похода был у Мячиных. Отец Ольги теперь отнесся к нему совсем по-иному: расспрашивал о походе, о службе у Незды и поглядывал на Тимофея задумчиво, будто примеряясь и боясь в чем-то ошибиться.
Два месяца рисовал Тимофей заставку, вкладывая в работу всю свою любовь к Ольге, весь пыл горячей, доверчивой души.
Он придумал ввести в плетенку букв девичьи лики – такого нигде не видел – и придал им Ольгино выражение. Он, как великого праздника, ждал вечера, когда отнесет ей свой дар, и этот вечер наконец наступил.
Тимофей застал сестер Мячиных в большой клети за игрой в «первенчик».
Они, все пятеро, сидели на полу, в кружок. Каждая положила на колено старшей сестре Машке по два пальца. Машка, о которой соседские парни говорили, что у нее «один глаз на полицу, а другой в солоницу», частила скороговоркой:
– Первенчики, друженчики, трынцы, влынцы, поповы ладынцы, цыкень, выкень!
Произнося каждое из этих слов, Машка указывала то на один, то на другой из протянутых пальцев, и если со словом «выкень» палец не успевали спрятать, то начинала скороговорку зазевавшаяся.
Игра им, видно, изрядно уже прискучила, и, когда на пороге появился Тимофей, сестры обрадовались возможности потормошить застенчивого гостя. Они вскочили с пола – были сестры все, кроме Ольги, на один лик: безбровы да тощи, – окружили Тимофея.
– Вот ладно, что пришел!
– Будешь с нами в слепого козла?
Отец Мячиных, до сей поры молчаливо что-то тесавший в углу, недовольно прикрикнул:
– Ну что напали?!
Но Ольга уже тащила кусок холста, завязывала им глаза Тимофею, выпроваживала его за дверь.
И как Тимофею ни тошно было сейчас играть в этого слепого козла, он покорно подчинился и застучал в дверь.
– Кто здесь? – спросила Машка, приставив палец к сухоньким, тонким губам и строго озираясь на сестер.
– Слепой козел, – послышалось из-за двери.
– отвечала Машка.
Тимофей, как того требовала игра, недовольно забил ногой о дверь, вошел. Машка изо всей силы хлопнула его по спине, и девицы кинулись врассыпную, чтобы он их искал…
106
Драчливый.
- Предыдущая
- 59/98
- Следующая