Душа ребёнка - Гессе Герман - Страница 5
- Предыдущая
- 5/8
- Следующая
Я прекрасно знал, что можно самому лишить себя жизни. Я и думал, что когда-нибудь, наверно, сделаю это, позднее, если станет совсем уж скверно. Хорошо бы заболеть, но не каким-то там кашлем, а по-настоящему, смертельно, заболеть так, как тогда, когда у меня была скарлатина.
Тем временем урок гимнастики давно прошел и прошло время, когда меня дома ждали к кофе. Может быть, они сейчас звали и искали меня – в моей комнате, в саду, во дворе, на чердаке. Но если отец уже обнаружил пропажу, тогда меня не искали, тогда он знал, в чем дело.
Лежать дольше было невмоготу. Судьба не забывала меня, она гналась за мною. Я побежал опять. В парке я пробежал мимо скамейки, с которой тоже было связано некое воспоминание, еще одно, некогда прекрасное и дорогое, а сейчас обжегшее как огонь. Отец подарил мне перочинный нож, мы вместе, весело и дружно, гуляли, и он сел на эту скамью, а я пошел в орешник вырезать себе палку. И тут я в пылу радости загубил новый ножик, сломав лезвие у самого черенка; я в ужасе вернулся, собираясь скрыть это, но отец сразу же спросил меня, цел ли подарок. Я был очень несчастен, и из-за ножика, и потому, что ждал нагоняя. Но отец только улыбнулся, потрепал меня по плечу и сказал: «Бедняга, какая жалость!» До чего же я любил его тогда, сколько раз мысленно просил у него прощения! И сейчас, стоило мне только вспомнить тогдашнее лицо отца, его голос, его сочувствие… Какой же я был мерзавец, если столько раз огорчал и обманывал, а сегодня и обокрал такого отца!
Когда я снова вошел в город, у верхнего моста, недалеко от нашего дома, уже стало смеркаться. Из какой-то лавки, за стеклянной дверью которой уже горел свет, выбежал мальчик и, внезапно остановившись, окликнул меня по имени. Это был Оскар Вебер. Нельзя было появиться более некстати. Однако я узнал от него, что учитель не заметил моего отсутствия на уроке гимнастики. Но где же я был?
– Да нигде, – сказал я, – мне нездоровилось.
Я был молчалив и уклончив, и через некоторое время, показавшееся мне возмутительно долгим, Вебер заметил, что он мне в тягость. Тут он разозлился.
– Оставь меня в покое, – сказал я холодно, – я и один дойду.
– Вот как? – воскликнул он. – Я дойду один не хуже твоего, дурачина! Я тебе не шавка, имей в виду. Но прежде я хочу выяснить, как обстоит дело с нашей копилкой. Я внес десять пфеннигов, а ты ничего.
– Можешь получить назад свои десять пфеннигов хоть сегодня, если ты боишься за них. Только не мозоль мне глаза. Больно нужны мне твои подачки.
– А эту принял за милую душу, – сказал он с издевкой, но оставляя все же лазейку для примирения.
Я, однако, рассвирепел, вся моя растерянность, все накопившиеся во мне страхи разрядились дикой злостью. Вебер –не смел мне указывать! Перед ним я был прав, перед ним совесть моя была чиста. А мне нужен был кто-то, перед кем я по праву мог высоко держать голову. Все, что мрачно бурлило во мне, хлынуло в эту отдушину. Я сделал то, чего всегда тщательно избегал: я напустил на себя вид барчука, давая понять, что для меня небольшая потеря – отказаться от дружбы с каким-то уличным мальчишкой. Я сказал, что больше ему не есть ягод в нашем саду и не играть моими игрушками. Я почувствовал, что вспыхиваю и оживаю: у меня появился враг, противник, кто-то, кто был виноват, кого можно было схватить за руку. Все мои порывы вылились в эту спасительную, желанную, освобождающую ярость, в жестокую радость оттого, что у меня нашелся враг, который на сей раз был не во мне самом, а стоял напротив и глядел на меня сперва испуганными, потом злыми глазами, враг, чей голос я слышал, на чьи упреки я мог наплевать, на чью брань мог ответить бранью похлеще.
Все задиристей переругиваясь, мы совсем рядом шагали вниз по темнеющей улице; кое-где люди смотрели нам вслед из подъездов. И вся моя злость на себя, все мое презрение к себе обратились против несчастного Вебера. Когда он стал грозить, что наябедничает учителю гимнастики, я испытал прямо-таки наслаждение: он оказался не прав, он вел себя подло, он сделал меня сильнее.
Когда близ улицы Мясников мы дали волю рукам, несколько прохожих сразу остановились и стали глядеть на наши действия. Мы наносили друг другу удары в живот и в лицо, упершись ботинком в ботинок другого. И на какие-то мгновенья все забылось, я был прав, я не был преступником, я упивался боем, и, хотя Вебер был сильнее меня, я был ловчей, умней, проворнее, горячее. Мы распалились и дрались яростно. Когда он в отчаянии порвал мне воротник рубашки, я остро почувствовал, как пробежала по моей разгоряченной коже струя холодного воздуха.
И, не переставая бить, рвать, бороться, душить, мы по-прежнему задирали, оскорбляли и уничтожали друг друга словами, которые становились все более горячими, все более глупыми и злыми, все более поэтичными и фантастичными. И в этом я тоже превосходил его, я был злее, поэтичнее, изобретательнее. Если он говорил «собака», я говорил «сука». Если он кричал «сволочь», я орал «сатана». Мы оба обливались кровью, не замечая этого, а наши слова нагромождали проклятье на проклятье, мы желали друг другу болтаться на виселице, сожалели, что у нас в руках нет ножей, чтобы всадить их друг другу в ребра и там повернуть, каждый поносил имя другого, его происхождение, его отца.
Первый и единственный раз я вел такой бой до конца в полном упоении, со всеми ударами, со всеми жестокостями, со всеми ругательствами. Зрителем я бывал часто и часто с наслажденьем и ужасом слушал эти грубые, первобытные проклятья и непристойности; а сейчас я выкрикивал их сам, словно привык к ним сызмала и имел тут большой опыт. У меня из глаз текли слезы, а по губам кровь. Но мир был великолепен, в нем был смысл, хорошо было жить, хорошо было драться, хорошо было проливать свою и чужую кровь.
Ни разу не удавалось мне восстановить в памяти конец этой драки. Когда-то она кончилась, когда-то я оказался один в тихой темноте, узнал углы улиц, дома, увидел себя вблизи от нашего дома. Хмель медленно проходил, свист крыльев и грохот медленно утихали, и действительность стала по частям пробиваться ко мне, сперва только через глаза. Вот колодец. Мост. Кровь у меня на руке, разорванная одежда, сползшие носки, боль в колене, болит глаз, нет шапки – все приходило мало-помалу, становилось действительностью и обращалось ко мне. Я вдруг донельзя устал и, почувствовав, как у меня дрожат колени и руки, ощупью поискал стену.
И тут возник наш дом. Слава богу! Я ничего не помнил, кроме того, что там – прибежище, мир, свет, безопасность. Со вздохом облегчения я толкнул высокую дверь.
Тут вместе с запахом камня и влажной прохлады на меня вдруг накатили воспоминания. О боже! Пахло строгостью, законом, ответственностью, отцом и богом. Я украл. Я не был раненым героем, который возвращается домой с поля боя, Я не был бедным ребенком, который, вернувшись домой, находит у матери блаженное тепло и сочувствие. Я был вором, я был преступником. Там, наверху, меня ждали не прибежище, не постель и сон, не еда и уход, не утешение, не прощение. Меня ждали вина и суд.
Тогда, в темной вечерней прихожей и на долгой лестнице, по ступеням которой я с трудом поднимался, мне впервые в жизни довелось подышать холодным эфиром, одиночеством, судьбой. Я не видел выхода, у меня не было ни планов, ни страха, ничего, кроме холодного, сурового чувства: «Так надо». Цепляясь за перила, я поднялся. Перед стеклянной дверью мне захотелось еще на минутку присесть на лестницу, перевести дух, успокоиться. Я этого не сделал, это не имело смысла. Надо было войти. Когда я открывал дверь, мне подумалось: который теперь час?
Я вошел в столовую. Они сидели вокруг стола, только что кончив есть, блюдо с яблоками еще не убрали. Было около восьми часов. Никогда я без спросу так поздно не возвращался домой, никогда не отсутствовал за ужином.
– Слава богу, пришел! – с живостью воскликнула мать. Я понял – она беспокоилась обо мне. Она бросилась ко мне и в испуге застыла, увидев мое лицо и мою грязную, изодранную одежду. Я ничего не сказал и ни на кого не взглянул, но ясно почувствовал, что отец и мать выразительно переглянулись. Отец, сдерживая себя, молчал; я чувствовал, в каком он гневе. Мать занялась мною, мне вымыли лицо и руки, налепили пластырь, затем меня кормили. Сочувствие и забота окружали меня, я сидел молча, до глубины души пристыженный, ощущая тепло и наслаждаясь им с нечистой совестью. Затем меня отправили в постель. Я протянул руку отцу, не взглянув на него.
- Предыдущая
- 5/8
- Следующая