Россия молодая. Книга первая - Герман Юрий Павлович - Страница 101
- Предыдущая
- 101/151
- Следующая
— Пистолет разорвался на куски. Вишь? Хорошо еще, что меня не убил…
— Вставай, что ли! — неуверенно сказал Иевлев мужику.
Мужик не двигался, не дышал. Заскорузлая от мозолей и ссадин рука его откинулась на чистый снег, кроткое бескровное лицо словно укоряло: «Чего ты надо мной сделал, офицер? Нехорошо сделал!»
Сильвестр Петрович, побелев сам не меньше мужика, опустился перед ним на колени, стал оттирать его, встряхивать, поднял лохматую голову, послал Егоршу к саням за водкой. Мужик икнул, открыл детские глаза.
В ветвях сосны, вверху, надсадно кричала ворона, точно проклинала на своем языке.
— Что ж ты, дурак экой, — сказал Иевлев. — Чего разбойничаешь? В чем душа только держится…
У мужика покривились губы, сказал едва слышно:
— Беглые мы… С верфи. Били там — тридцать кнутов… Раньше-то мы здоровые были, ничего…
— Вставай, застудишься! — посоветовал ямщик. — Мужик сел на розвальни, снял с себя драный кушак, подал ямщику:
— Вяжи, что ли… Чего так-то…
У Иевлева перехватило горло — таким страшным безысходным отчаянием повеяло от этого жеста: вяжи, что ли. Тихо, еле шевеля губами, мужик добавил:
— Разве сдюжаешь с вами. Вы, небось, и хлебушко едите…
— Иди отсюда к черту! — раздельно произнес Иевлев. — Слышишь?
— Оно как же? Вроде бы прощаете? — спросил мужик.
— Иди, иди! — заторопил ямщик. — Ну, вали, пока вожжой не ожег!
Мужик поднялся, подобрал на снегу свой кушак, шапчонку, спросил тонким голосом:
— Прощаете, значит?
Бороденка его дергалась, глаза блестели злобой.
— По-христианству, а? Мараться не желаете от своего боярства?
Он повернулся и пошел, проваливаясь в снег то одной ногой, то другой, бормоча:
— Ну, не марайтесь, не надо, — ну и не надо…
Ушел далеко и оттуда, из лесу, крикнул:
— Только я-то вам, господин, не прощаю. Слышь, эй, не прощаю! Еще встретимся…
До Холмогор ехали молча.
3. В дальних землях
Преосвященный Афанасий долго не принимал.
Архиерейские свитские — келейник, да костыльник, да ризничий — о чем-то перешептывались; иподьякон, грузный мужчина с лицом, точно ошпаренным кипятком, дважды заходил в опочивальню, появлялся с поклоном, кротко извещал:
— Еще, милости просим, пообожди, господин…
— Пообожду! — соглашался Иевлев.
Он ждал предстоящей беседы с любопытством: хоть и видывал раньше преосвященного, но толком говорить с ним не пришлось, рассказывали же о старике разное. Раскольники предавали его анафеме, ненавидели с тех дней, когда в пылу состязания, в Грановитой палате, на Москве, он полез в драку в присутствии царевны Софьи. Духовенство, близкое ко двору, считало Афанасия мужиком и грубияном, но царь Петр, отправляя Иевлева в Архангельск, наказал твердо:
— Советчиком тебе будет Афанасий Холмогорский. У него голова умная. Ему верь. Тертый калач, всего повидал, я на него надеюсь…
Подумал и добавил:
— Кабы помоложе да не архиерей — работник был бы. Воеводою бы такого, али еще повыше. Зело честен и прямодушен, генералом был бы добрым, — непугливый старик…
Афанасий вышел к Иевлеву — мужик мужиком, хоть и в шелковой, длинной, до колен, рубахе, нечесаный, хмурый. Сильвестр Петрович собрался было приложиться к руке, Афанасий совсем словно рассердился:
— Брось, не для чего! Я сколько ден, вино пия, грешен…
Иевлев не мог скрыть удивления, Афанасий усмехнулся:
— Что глядишь-то? Не веришь? Я не таюсь, все обо мне ведают. Почитай, с воскресенья и начал с ними, со своими. Очень прохладны давеча были, только отходим, в баньке попарились. Пойдем в покои, будем беседовать. Ты, я чай, с дороги от ренского не откажешься? Вино доброе, старое, я к нему привержен…
Келейник с испуганным и укоряющим выражением бледного лица принес на большом медном подносе золотые с чернью сулеи, янтарные точеные кубки, миндаль на венецианской, тонкого стекла тарелке. Афанасий сам задернул парчой красный угол с иконами Иоанна Богослова, страстей Христовых, Благовещенья.
— Не гоже им глядеть…
Покуда Афанасий осторожно, чтобы не взболталось, разливал темнорубиновое вино, Иевлев, как бы в рассеянности, перебирал книги, лежавшие на столе. То были «Поучения о нашествии варваров», «Право, или Уставы воинские», «О гражданском житии, или о направлениях всех дел, якже надлежит обща народу»…
— Чего смотришь? — спросил Афанасий. — Читаю вот, вино пью и читаю. Да здесь более вздора, нежели дела, — глупцов умствования! Суесловно пишут. Виргилия еще читать способно, а то все воду в ступе толкут. Пей. Постарел ты, — помню, помню тебя на яхте на царевой, и еще помню, как в первый раз увидел. Смотришь хорошо, прямо, — нелегко тебе будет жизнь прожить…
Мелкими глотками смаковал вино, бросал в рот миндалины, жевал крепкими белыми зубами.
— Видел, прибрал ты город Архангельский, изряден нынче город стал, дозоры ходят. Семен Борисыч, стрелецкий полковник, помолодел даже. Хвалю тебя, сударь, хвалю. Государю писал о тебе. Ты — пей, со мной можно. Для беседы пей, а то вот молчишь, а я говорить с тобой возжелал, слушать тебя хочу. Поначалу спрашивать стану, а ты отвечай. Воевода Прозоровский мешает делу?
— Покуда не слишком мешает, владыко. Да я с ним и не вижусь.
— Будет мешать! Писать на тебя грамоты будет, бесчестить, порочить. Будь к тому готов. Иноземцы в городе еще не зачали тебя клевать?
Иевлев засмеялся:
— Покуда тихи, владыко.
— Ожидают. Может, думают, он нашу сторону примет. Опасайся. А пуще всего пасись ты воеводу. Злокознен и пакостен. И в чести у государя…
— За что же в чести?
— Стрельцы, взбунтовавшись, для казни иноземца Францку Лефорта требовали. Того Лефорта ныне в живых нет. Требовали стрельцы, взбунтовавшись на Азове, князя Прозоровского. Ну, думай…
Сильвестр Петрович молчал.
— Тот Лефорт первым человеком при государе был. Дебошан французский, по верности един. Остался другой — Алешка князь Прозоровский. Вернейший для государя… Понял ли?
— Понял! — невесело сказал Иевлев.
— Состоит еще при воеводе думный дворянин Ларионов. Хуже собаки свет не знал. Сей Семеныч, пужая воеводу смертью, бунтом, копьями, всю власть себе забрал; Алексей Петрович только лишь водку пьет, да, прохладен будучи, чего думный прикажет, то и сделает. А Петру Алексеевичу об том говорить — безумно. Не поверит ни вот эстолько, да еще прибьет. Молокоедов дьяк там — изветчик, Абросимов, Гусев. Ты их сильно пасись, чадо, им всякое твое слово перескажут, они его переврут — и пропала голова. Тяжко тебе здесь будет, так многотрудно, что и не сказать. Да, милый, как жить-то станешь? Трудно, всем трудно, голова, ей-ей, бывает гудит… Вот — раскольники, приказано мне с ними управляться…
Тонкая, умная мгновенная улыбка тронула лицо Афанасия, когда он сказал:
— Раскольники-то сжигаются, в гробы живыми ложатся, чего не делают только! На что силища богатырская идет! Ну, народ, ну, дьявол, прости господи! Тут одного эдакого я четыре дня ломаю. Кузнец ему кличка, сколь вреда нанес двинянам — все улещивает в гроба ложиться. Диву на него дивлюсь, думаю: вытрясти ему из головы дурь раскольничью, посадить на коня, дать в руки саблю али меч — чего только не натворит…
— Вы с ним, что же, — беседуете? — спросил Иевлев.
— С ним побеседуешь! — усмехнулся Афанасий. — Лается — и всего разговору. Еще потомлю малость, потом к тебе пошлю на Пушечный двор, пусть работает… Ну, да бог с ним, мужик он неплохой, увидишь сам. Рассказывай мне — в заморских землях бывал?
— Бывал, отче.
— Как бывал? С великим посольством али когда стольники ездили?
— Со стольниками, отче.
— Рассказывай. Слушать буду. Столь ли там превосходно, как многие суесловы болтают, и столь ли они нас, русских, превосходят, как сами о том в своих сочинениях пишут? Говори. Где был-то? В каких краях? Только прежде выпей вот сего вина. Оно легчит мысли, сердце открывает, который человек вполпьяна сим вином наберется — солгать не сможет.
- Предыдущая
- 101/151
- Следующая